— Митрич — человек послушный, как подзаборная трава.
— Митрич? Ты что, с ним по-русски говоришь? — встревожился Шахна.
— Не беспокойся, он придет, — успокоил брата Гирш.
Семен Ефремович и впрямь нуждался в успокоении. Сердце его, огромное, потяжелевшее, колокольно гудело в грудной клетке; ноги все время сгибались в коленях — то ли от слабости, то ли от постыдного страха. Слова Гирша, от которого он ждал чего угодно — только не участия и дружелюбия, — действовали на него так, как в детстве стук отцовской кирки. Пока кирка стучала о камень, все на свете казалось незыблемым и нерушимым.
— Тебе спать хочется? — спросил Гирш.
— Нет. Дома я всегда ложусь поздно.
— Грехи замаливаешь?
— Нет.
— Читаешь?
— Да.
— А я… почти не умею… Так, видно, и помру невеждой, — признался Гирш.
— Не надо было подкладывать в бане под зад меламеду Лейзеру вместо веника крапиву, — сказал Шахна легко, как бы освобождаясь от душевного угнетения.
— Смотри — помнит!
— Помню. У тебя Лейзер веник попросил, а ты ему, шалопай, пучок крапивы сунул. Хохоту в бане было!..
На меламеде Лейзере нить воспоминаний оборвалась, но ее проще простого было протянуть снова, если бы страх, не оставлявший Семена Ефремовича, не рвал ее еще до того, как ее пытались связать.
Гирш отошел к окну и, как прежде, вступил в безмолвный и тайный сговор со звездами, а может, и с самим всевышним.
Семен Ефремович косился на дверь, не в силах совладать с нетерпением, и после каждого поглядывания она казалась ему толще и неприступней.
— Ложись, — не поворачиваясь к брату, бросил Гирш, — Я все равно не засну…
Помолчал и добавил:
— Не бойся, крапивы под зад не суну.
— Спасибо… А ты… ты почему не спишь?
Семен Ефремович устыдился своего вопроса, замолк, засопел носом.
— Не знаю… Наверно, перед этим никто не спит.
— Все еще может обойтись… Ты же его не убил… Ты только ранил его… Казнят или расстреливают за убийство.
— Но я хотел его убить.
— Ты только на суде так не говори. Скажи: «Хотел отомстить за унижение»…
— Я хотел его убить.
Гирш никогда не лгал, всегда говорил правду, и от этой правды страдали не только домочадцы, но и он сам. Однако, несмотря на пинки и проклятия, своей привычке не изменял.
— Кроме правды есть еще истина! — бывало, поучал его рабби Авиэзер.
— Что это за истина без правды? — возражал он, не щадя никого — ни отца, ни мать, ни рабби Авиэзера, ни самого господа бога.
— Ты знаешь, где это происходит?
— На военном поле, — объяснил Шахна.
— Ты там когда-нибудь был?
— Нет.
— И я не был…
— Ты напрасно об этом думаешь.
— А о чем мне, Шахна, думать? О чем?
— О жене… Есть у тебя жена?
— Есть. Мира… Она ждет ребенка…
— Хочешь ей что-нибудь передать?
— То, что хочу, передать невозможно. А то, что могу, передавать не хочу… от моих слов ей будет еще тяжелей… пусть она думает, что я ее не любил… когда не любишь, легче расставаться… Если родится девочка, пусть назовет ее Двойре… по моей матери…
Щелкнул засов, и в камеру с охапкой арестантского белья вошел надзиратель.
— Это вот подушка… Это вот одеяло… А это… — объявил Митрич, — это штаны и куртка.
У Шахны потемнело в глазах. Ноги куда-то провалились сквозь пол, и Семен Ефремович стоял посреди камеры, как в трясине.
— Я — не арестант, — сказал он с излишней, непонятной Митричу запальчивостью.
— Господин полковник распорядились. Его высокородье так и сказал: «Выдай, служивый, ему, то есть тебе… все, что полагается». Честь по чести. Ну я и выдал.
— Забери… те! — Семен Ефремович переломил слово, как прут.
— Господин полковник прикажет — заберу, — спокойно сказал Митрич и, бросив подушку на нары, зашагал к выходу.
— Возмутительно! — закричал Шахна, когда Митрич вышел в заветный и желанный коридор.
Выдержка изменила Семену Ефремовичу, но он быстро взял себя в руки.
— Извини… нервы…
— Что? — встрепенулся средний брат.
— Нервы, говорю.
— А что это такое? — искренне, без всякого желания поддеть брата, спросил Гирш.
— Господи! Что такое эксплуататоры, он знает! Что такое генерал-губернатор, знает! Что такое виселица, знает! А что такое нервы…
— Ну чего ты так разошелся? И перестань коситься на дверь! Ты же их человек. Тебе ли бояться?
— Я не их, Гирш, и не твой.
— Так не бывает.
— Ну да! Тебе же все известно! Для тебя и ничей — враг: суй ему под зад крапиву, пали в него среди бела дня!..
— А ты все еще в вороне ангела видишь? — вдруг опечалился Гирш.
— Да!
— Даже если тебе глаза выклюет?
Семен Ефремович сел на край нар, отшвырнул арестантские штаны и куртку, поморщился.
— Больше у тебя ко мне никаких просьб? — уклонился от ответа Семен Ефремович. Сознание того, что кто-то у него о чем-то просит, придавало ему силу, уверенность, что и это заточение, и эта арестантская одежда — шутка, маскарад, которые поутру кончатся, выводило за эту дверь, за эти неприступные, сложенные умелыми каменщиками стены, за этот круг жизни.
— А ты их выполнишь?
— Смотря о чем ты меня попросишь.
— Скажем, о ремне.
— О каком ремне?
— О твоем…
— Нет. Проси о жене… о будущем ребенке… об Эльяшеве…
— Об Эльяшеве?
— Он твой адвокат… Слушайся его!.. Светлая голова!.. Замечательный защитник… Как только выйду отсюда, — Шахна боданул головой дверь камеры, — тут же к нему схожу… Еще не все потеряно… Веру Засулич ведь оправдали… ведь выпустили…
— Я не Вера и не — Засулич… Я — Гирш Дудак… Если ты действительно мне брат, оставь свой ремень.