— Нет. Нет и еще раз нет! — воскликнул Шахна.

В этом крике выразилось не только его отношение к просьбе Гирша, но и ко всему этому до омерзения двусмысленному положению, в котором он, Семен Ефремович, оказался по милости своего хитроумного начальника, решившего сыграть с ним такую злую, такую — ха-ха-ха — веселую, такую неординарную шутку.

— Я прошу тебя… Я никогда ни о чем тебя не просил… Ты знаешь… — сказал Гирш.

И тут Шахне показалось, будто у окна стоит не Гирш Дудак, а получеловек-полуовн Беньямин Иткес, явившийся сюда, в 14-й номер, из небытия — прошел, висельник, сквозь стены, чтобы испытать его, Шахны, душу, сломать, испепелить, развеять в прах по двору раввинского училища, по коридорам Виленского жандармского управления, по военному полю в Шнипишках.

Семен Ефремович раздул ноздри и испуганно принюхался.

Пахло!

Пахло!

Пахло нужником раввинского училища!

— Гирш, — пробормотал Шахна в страхе. — Гирш!

— Что?

— Ты ничего не слышишь?

— Твой голос.

— И больше ничего?

Гирш прислушался.

— Слышу только твой голос.

— Здесь ничем не пахнет?

— Здесь всегда пахнет могилой.

— Нет, не могилой.

— Еще здесь пахнет волосами моей матери Двойре…

— Волосы не пахнут.

— Пахнут. Когда придет твой черед, ты почувствуешь их запах.

— Какой черед?

Семен Ефремович жадно втягивал ноздрями затхлый воздух камеры смертников.

— Умирать… Перед смертью они пахнут, как антоновские яблоки.

— А мне, Гирш, почему-то кажется… нет, нет, я в полном уме… мне почему-то кажется: пахнет дерьмом.

— Это у тебя от страха… Страх и жажда жизни всегда пахнут дерьмом… Тебе хочется жить… жить во что бы то ни стало… в арестантской одежде… в колпаке шута… с тавром раба на лбу… только бы жить… Дай мне твой ремень… Дай! По-моему, и твой хозяин не против.

— Не против чего?

— Не против, чтобы ты мне помог.

— Чушь! Бред! Несусветная глупость!

— Сам подумай: зачем ему лишний раз руки марать? Кому охота прослыть подмастерьем палача?.. Когда его спросят, он скажет: «Птицу я, господа, закогтил, да она сама себя изжарила!»

— Тебя еще могут помиловать. Я же сказал тебе: как только выйду, побегу к Эльяшеву. Отдам ему все свои деньги. Буду платить ему два… три года подряд… У тебя ведь ребенок вот-вот родится. Ты хочешь, чтобы он сразу родился сиротой?

Семену Ефремовичу становилось все трудней и трудней дышать. Волны зловония то накатывали на него, то отливали, и в их отлив всему в камере возвращалось прежнее обличье: Гирш был Гиршем, нары — нарами, дверь — дверью камеры, а не нужника в раввинском дворе.

— Пойми, Шахна: лучше веревка палача, чем палаческая милость. Веревка сразу задушит. Милость же будет душить всю жизнь… каждый день…

— Ты прости меня… но ты тоже болен…

— Я здоров… совершенно здоров…

— Ты болен ненавистью. Как и они… Ты лечишь ее пулями, а они… они — ненавистью. — Речь его все замедлялась и замедлялась, словно он говорил во сне.

— Я устал от твоих слов, — сказал Гирш, но не грубо, а даже как-то просительно, и в этой просительности Семен Ефремович уловил смутное желание продлить разговор, только не о виселицах, не о палачах — кто же в доме повешенного говорит о веревке! — а о чем-то другом; может, о той же крапиве, которую Гирш подсунул меламеду Лейзеру, об отце, о матерях — Гинде и Двойре, о водовозе Шмуле- Сендере, о нищем Авнере, о рабби Авиэзере — да мало ли о ком.

Шахна понимал, что оба все равно не уснут, а быть вместе и молчать было выше их сил, выше их разногласий.

— Я давно там не был… — как бы в знак примирения проговорил Гирш и отвернулся от окна. — А ты?

— Ты о чем?

— О родных местах… о доме…

— Давно.

И снова Семена Ефремовича поразило сходство брата с Беньямином Иткесом, получеловеком- полуовном. Правда, сейчас оно уже не было ни отталкивающим, ни пугающим. Ночь набирала силу, в забранное решетками окно стучался ветер, и чуткое обоняние могло уловить запах распустившейся в тюремном дворе сирени.

— Интересно, как там отец? — сказал Гирш.

— Год назад был еще жив.

Братья помолчали. Неусыпный Митрич щелкнул глазком, заглянул в камеру, рявкнул: «Спать! Спать!» — и снова наступила тишина. Как странно, поймал себя на мысли Шахна, тюремная тишь как две капли воды похожа на сумрачный, таинственный покой пущи. Так пусть же им — ему и его несчастному брату Гиршу — кажется, будто они в мишкинском бору, пусть шумят над ними его гордые деревья и висят не каменные своды, а вечнозеленые верхушки елей.

Шахна был почти счастлив, что Гирш на время забыл про ремень, задул, как коптилку, свою ненависть и что на смену ей пришла маскирующаяся под терпеливое безразличие нежность.

— Отец наш бессмертен, — сказал Шахна.

— Что правда, то правда.

— А ты не задумывался, почему?

— Бог ему здоровья не пожалел.

— Не в этом причина, не в этом.

— А в чем?

— В том, что наш отец, Эфраим Дудак, — сам бог.

— Для нас… для тебя… для меня… для Эзры… для Церты — да… А для него? — Гирш кивнул на глазок в двери, за которой мерно и преданно расхаживал Митрич — маятник неволи. — Для него?

— Бог, Гирш, всегда для всех, — волнуясь, промолвил Шахна, и при воспоминании об отце у него так защемило сердце, что он даже на миг зажмурился, и вдруг в его глазах, прикрытых ставнями век, в его глазах, как в родном доме на окраине местечка, приближаясь и увеличиваясь, выросла фигура старика; и зашагал старик по камере, подошел сперва к нему, старшему сыну, потом, скользя по тюремному полу, как по льду, к среднему сыну Гирше и обхватил его своими могучими руками.

Пока руки отца тянутся к нам, обнимают нас, подумал Шахна, ни тюрьмы, ни виселицы, ни погромы нам не страшны.

Пока руки отца… как частокол… как заслон…

Шахна так и стоял — с закрытыми глазами, и его воспаленные белки были похожи на землю, вращающуюся в туманном пустом пространстве, где обитают только два бога — отец небесный и отец Эфраим Дудак.

— Если увидишь его — передай… — начал было Гирш и осекся.

— Что?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату