победил один, завтра может победить второй, а послезавтра — третий. Страж или слуга — другого выбора нет. Другой выбор ведет к поражению.
— Спишь? — спросил Семен Ефремович брата.
— Никак нет! — встрепенулся Митрич; в руке еще громче звякнули ключи, надзиратель отряхнул с себя дремоту и на пьяных ногах заковылял к двери.
— Спишь? — повторил Шахна, когда сонный Митрич вышел.
Стояла омутная, без эха, тишина.
— Спи! Спи! — поражаясь не то его выдержке, не то безразличию, прошептал Семен Ефремович. — Пусть тебе приснится какой-нибудь чистый… безмятежный… неповторимый сон. Не пустырь в Шнипишках, а родина наших праотцов… оливковые рощи… Стена плача… Пусть тебе приснится белый пароход… ты стоишь на палубе… а впереди холмы Галилеи… Спи!
Семен Ефремович прислушался.
Неужто брат бодрствует?
Нет, спит… Значит, ни о чем не жалеет. Значит, душа его спокойна…
Шахна расстегнул ремень, спустил всхолмленные, как Галаадские горы, штаны, задышал ровней и легче.
Оливковые рощи? Галаадские горы? Какая глупость, какая несносная чушь на прощание!.. Куда девались другие слова — скупые, горькие, единственные слова любви…
Умерли… Каждый день умирают слова любви.
Сердце — их кладбище…
— Прощай, Гирш!
— Ме-ме, — отозвалась темнота.
— Ты?
— Ме-ме…
Что это? Семен Ефремович напряг слух и глаза. Там, где только что стоял Митрич, что-то белело. Он готов был поклясться, что это — коза, обыкновенная, со впавшими боками, недоразвитыми рожками и большим, гладким, как лицо матери, выменем, а на козе верхом сидел рыжеволосый мальчик, остервенело болтал ногами, размахивал хворостиной и тонким перепелиным дискантом пел:
Бред! Галлюцинация, подумал Семен Ефремович. Если дотяну до утра, обязательно пойду к доктору… К Гаркави… Он живет рядом в доме за углом. Самуил Яковлевич. Еврейский доктор, как его называет вся улица.
Непременно схожу.
Беньямин Иткес, получеловек-полуовн? Козленок в камере смертников? Да что это со мной?
— Что это со мной? — спросил он вслух, но темнота утешила его только молчанием, которым он и без того пресытился там, на свободе.
Семен Ефремович до утра так и не сомкнул глаз.
Каин сторожил Авеля?
Авель сторожил Каина?
Шахна чувствовал себя одновременно и тем и другим.
— Дай мне свой ремень, — сказал Гирш, когда за дверью в коридоре раздался уверенный самодовольный топот сапог. — И, пожалуйста, без возражений. Клянусь богом: до суда ничего не сделаю… честное слово!
Семен Ефремович еще недавно и мысли не допускал, что может отдать брату ремень, но теперь что-то сломалось в нем, раскололось.
— Когда они войдут, будет поздно, — торопил его Гирш. — И пусть тебя совесть не мучает.
— А вдруг тебя помилуют… вдруг сошлют в Сибирь…
— Ты мне зубы не заговаривай!
— Я куплю тебе шифскарту… тебе… твоей Мире и твоему ребенку… ты только обещай мне… Отбудешь срок и уедешь в Америку, в Палестину… Уедешь и сможешь оттуда стрелять в наших генерал- губернаторов сколько влезет.
Топот!
Мимо! Мимо! Господи, сомнение ломало и выворачивало Шахну.
— Давай.
— А как же я?
— Что ты? — не сразу сообразил Гирш. — Боишься портки потерять? — И он снова растянул рот в клоунскую улыбку.
— Думаешь, тебе одному хочется?..
— Давай! Давай!
Гирш подстегивал его, готов был заломить брату руки и снять ремень, но то ли его удерживал стыд, то ли топот в коридоре.
— Думаешь, тебе одному хочется покончить с собой? Думаешь, ты один такой на свете? — стараясь заручиться его сочувствием, дождаться Митрича, нарочно тянул время Семен Ефремович.
Кто-то уже скребся в дверь. Чьи-то руки уже отодвигали засов.
В соседней камере!
Опять мимо!
— Короткий он, — прибег к последнему аргументу Семен Ефремович. — Тебе бы с какого-нибудь толстяка, а не с такой жерди, как я.
Господи, взмолился Шахна, ты — свидетель, это не я, не я накидываю ему на шею веревку, это они… это он сам. Прости и не покарай меня — разве можно карать тех, у кого нет выхода, тех, которые, как эта дверь, закрыты не изнутри, а снаружи. Изнутри мы свободны, мы птицы, мы белые козы в непроглядной темноте, мы трудолюбивые Авели, а снаружи… снаружи — соглядатаи, слуги, ключники, тюремщики и палачи! Прости! Если ему, моему брату, суждено болтаться в петле, то пусть он лучше сам… своими руками… Хотя они и запятнаны чужой кровью, но запятнаны по слепоте, по неразумению, а не по заведомому умыслу, и потому его руки чище, чем руки его судей и палачей. Господи!
Вздохнул и протянул ремень.
Гирш быстро свил его и сунул под нары, в щель дырчатого, отдававшего волглой соломой и казенной похлебкой матраца.
— Спасибо, брат, — сказал Гирш.
— Только после суда… после… после, — как заведенный твердил Семен Ефремович.
— Бог свидетель, Шахна.
— Но ты же в него не веришь? Ведь он для трусов… для таких, как я…
— Ты, брат, исключение.
Он никогда раньше Шахну так не называл, и от этого обращения у Семена Ефремовича слегка