Плинтухин взял папиросы, поглядел на всадника, скачущего на фоне снежных гор.

– Что ж, спасибо за снабжение.

– Чудик, это подарок тебе, спроси, от кого.

– От кого… от тебя, бандюги.

– От доктора Четыркиной это.

– Ври.

– Подзывает меня. «Слушаю, товарищ доктор», – говорю. «Вы ночью в штаб едете?» – «Ага», – говорю. «Возьмите, – говорит, – для Валентина, вот подарили, да мне ни к чему», – и подает «Казбек». «И кланяйтесь ему от меня, – говорит, – скажите, я не обижаюсь, что увез. Мне тут хорошо. И скажите, пусть заедет, когда будет можно».

Сердце Плинтухина бешено колотилось.

– …Да, брат, – продолжал Афанасьев, – не ожидали… такой, брат, доктор оказался, такие операции… вот тебе и Ляля… ручка крохотная, смотреть не на что, а сила… Порядок – посмотрел бы – кругом чистота, раненые ухожены, вымыты… – чудеса… не хочешь, Валя, ей отписать?

Плинтухин испуганно взглянул на него:

– Письмо?…

Даже при свете луны было видно, как побледнел Плинтухин.

– А подождешь? – спросил он.

– Валяй. Обожду.

Плинтухин вернулся в землянку.

– Андрей Петрович, листок не дадите? – обратился он к комиссару.

– Да вот, бери целую тетрадку. И карандаша у твоя, небось, нету.

Засел Валентин за письмо – первое в его жизни. Начало было самым трудным.

«Дорогая Ляля»… – написал и порвал листок.

«Уважаемая Ляля»… – снова порвал.

«Уважаемый доктор Четыркина» – порвал.

Наконец вывел: «Дорогая, а также глубокоуважаемая доктор Ляля». Это оставил.

Но дальше, дальше, как объяснить, что он полюбил ее, в первый, единственный раз, полюбил с той самой минуты, как увидел ее, что он готов ради нее сто раз пойти на смерть, что он постоянно видит ее, говорит с ней, что для него страшная мука быть от нее вдалеке, что он понимает, какая пропасть между ними, но он готов только быть рядом, защищать ее от опасностей, что он проклинает свою темноту, свою прошлую жизнь, что он так хотел бы быть ее достойным, что он никогда в жизни не думал, что бывает такая красота и такие ясные глазки, и когда она улыбается, он прямо не знает, как сдержаться от желания броситься к ней, поднять на руки, понести… и молчал он при ней только потому, что смертельно боялся не так сказать, потому что он прожил грубую жизнь и речь у него грубая, плохая, а теперь он будет все делать, чтобы стать грамотным, умным, чтобы говорить с ней когда-нибудь про книги… и пусть его любовь никогда ей не будет нужна, но пусть знает, что есть человек, который любит ее больше всего на свете…

Однако на бумаге осталось одно только обращение, больше Валентин, как ни старался, ничего не смог написать.

Прошло около часу. Заглянул в землянку Афанасьев:

– Ну, как? Готово?

Мокрый, со слипшимися волосами, все еще сидел Плинтухин над чистым тетрадным листком.

– Мне пора, Валя, – сказал Афанасьев.

Плинтухин смял свой листок, поднялся.

– Ладно, бывай.

И Афанасьев уехал.

– Снидать, снидать давай, Валя, – окликнула Феня сидевшего в глубокой задумчивости Плинтухина.

Он поднялся, стянул с себя телогрейку – насквозь мокрую от тщетных усилий написать письмо. Из кармана гимнастерки вытащил тоже промокшую коробку «Казбека» и положил ее сушить возле печки.

Уселись за стол.

Дымился горшок с горячей картошкой, рядом стоял другой – со сметаной, а посреди стола глубокая тарелка с горой тушёнки. Хлеб каждый отрезал себе сам от круглой буханки.

С тех пор как перестала работать пекарня, хлеб доставляли по ночам из соседнего отряда.

– Кружки подай, Феня.

Командир разлил спирт всем, в том числе и приехавшему лейтенанту.

Выпили.

Лапкин закашлялся и, покраснев, отвернулся.

Все сделали вид, будто ничего не заметили, продолжали закусывать.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату