Промокший до нитки Казмарак завёл мотор. И тут подкатил ещё один джип.
— Йоу! Пи-Джей! — окликнул меня Макклой.
— Мэрф! Что ты тут делаешь?
— Да надо убедиться, что тела доставили как надо, — сказал он, подходя ко мне.
Я спросил его, знает ли он, что это было — несчастный случай или нет. Мне это надо было для того, чтобы подшить отчёты в соответствующую папку. Нет, не знает, сказал Макклой. Фили проведёт расследование завтра.
— А вообще-то, какая к чёрту разница? — задал я риторический вопрос. — Господи, такого ужаса я ещё не видел.
— Да ну, бывает хуже.
— Ты что, серьёзно? Ты Брайса-то видел? Их же поразрывало всех.
— Не преувеличивай. Просто покромсало.
— Ну какая к чёрту разница? — «покромсало». По-твоему, нормально?
Макклой взял меня за плечи. В свете лампочек я увидел, что он улыбается. «Да, по-моему — нормально. Давай, возьми себя в руки».
В ту ночь я получил под начало новый взвод. Он был выстроен под дождём, в три шеренги. Я стоял перед серединой строя, лицом к бойцам. Девлин, Локхарт и Брайс были в первой шеренге, Брайс стоял на единственной нетронутой ноге, рядом с ним — Девлин без лица, далее — Локхарт с выпирающими распухшими глазницами. Салливан был там же, Ризонер и все прочие, все мёртвые, кроме меня — командира над мёртвецами. Я один был цел и невредим, и, когда я скомандовал: «Взвод, напра-ВО! На ре- МЕНЬ! Шагом-МАРШ!», они повернулись направо, взяли винтовки на ремень и пошли. Они пошли — мой взвод искалеченных трупов, подпрыгивая на обрубках ног, размахивая обрубками рук, отлично держа строй, пока я задавал ритм. Я гордился ими — такие дисциплинированные солдаты, до самого конца и после. Даже мёртвые, они шли нога в ногу.
Я проснулся весь в поту, мне было страшно. Я не был уверен, что это был сон. Всё было совсем как наяву. И даже когда я понял, что это был просто сон, страх не уходил. Это был тот же страх, что я ощутил после смерти Салливана. Где-то далеко ударил миномёт. Я стал считать: «Тысяча-раз, тысяча-два, тысяча- три…» Обычно мина долетала до цели за двадцать секунд. «Тысяча-девятнадцать, тысяча-двадцать, тысяча-двадцать один, тысяча-двадцать два…» Ничего. Мина взорвалась где-то далеко. То была одна из наших мин. Я с облегчением выкурил сигарету, обхватив её руками, чтобы горящий кончик не просвечивал через щели в палатке. Затем, так и не избавившись от страха, я заснул беспокойным сном.
Настало утро, солнце повисло прямо над пальмовой посадкой по ту сторону шоссе номер 1, и крестьяне уже работали в полях неподалёку от батарей за грунтовой дорогой. Когда я проснулся, картина марширующих трупов по-прежнему стояла перед глазами как остаточное явление. Я вывалился из койки. Я глядел на утреннее солнце и крестьян, которые распахивали зелёные чеки возле умолкших орудий, но ничто из того, на что обращались мои глаза, не могло стереть назойливой картины марширующих мертвецов. Бреясь у самодельного умывальника возле палатки, я видел их лица в зеркале, в котором отражалось моё собственное лицо. Я видел их, надевая куртку — застывшие, белые, с высохшим потом — и когда мочился в резко пахнущую туалетную трубу, и когда заходил в столовую на завтрак, перепрыгнув через дренажную канаву, в которой грязь после ночного дождя покрывалась трещинами и засыхала. Все эти привычные вещи — труба с её вонью, ощущение загрубевшей от пота куртки на спине, истёртый мостик через канаву по пути в столовую — говорили о том, что я вернулся в мир, где все конкретно и реально, где мертвецы из могил не восстают. Но почему я так ясно видел Брайса, Девлина, Локхарта и прочих, и почему этот сон до сих пор казался мне таким реальным, и почему мне было по-прежнему же страшно, хотя ничто мне не угрожало?
Я выстоял в очереди за едой и уселся за стол напротив Моры и Харриссона. Яичные желтки на тарелке выглядели как два жёлтых глаза на липком белом лице. Я перемешал их вилкой и попытался съесть. Мора с Харриссоном обсуждали полковую операцию, которая намечалась через пару дней. Она замышлялась как совместная операция АРВ и морской пехоты, с агрессивным названием «Бласт-Аут»[66]. Я ел, слушал их разговоры, и испытывал раздвоение сознания, какое бывает от крепкой марихуаны, которую девчонки из вьетнамских баров называют «трава Будды». Одной половиной я был в столовой и слушал, как два офицера обсуждают конкретные военные дела, оси наступления и районы десантирования, а другой половиной — на приснившемся мне плацу, где безногие, безрукие, безглазые солдаты маршировали, подчиняясь моим командам. «Раз, раз, раз-два-три, левой, левой». Потом они исчезли. Неожиданно. Только что их видел, и вдруг они пропали. Вместо них я увидел Мору и Харриссона, представив их мёртвыми. Я глядел на их живые лица по ту сторону стола, а поверх них наложились их же лица — как они будут выглядеть умерев. Как при наложении двух кадров. Я видел их живые рты, шевелившиеся при разговоре, и их мёртвые рты, застывшие в напряжённых ухмылках, присущих трупам. Я видел их живые глаза, и мёртвые их глаза с застывшим взглядом. Когда б я не опасался, что схожу с ума, было бы, наверное, даже занятно — такой глюк, какого ни от одного наркотика, наверно, не бывает. Во сне я видел мертвецов живыми, бодрствуя, я видел живых мёртвыми.
С ума я не сошёл, в медицинском смысле, но были и такие, что сходили. Война начинала действовать на психику. Большинство наших потерь происходило от малярии, пулевых и осколочных ранений, но к концу лета фразы типа «остро-беспокойная реакция» и «остро-депрессивная реакция» начали появляться в отчётах о больных и раненых, которые рассылал каждое утро дивизионный госпиталь. В определённой степени, многие из нас начали страдать от «беспокойных» и «депрессивных» реакций. Я замечал, и у себя, и у других, склонность к впадению в мутное, мрачное состояние с последующим бурным выходом из него в виде вспышек обидчивости и ярости. Частично это вызывалось скорбью, скорбью из-за гибели друзей. Я часто думал о своих друзьях, слишком часто. Вот что было тогда не так на этой войне: во время продолжительных периодов затишья между операциями у нас было слишком много времени для раздумий. Я с тоской вспоминал Салливана, Ризонера и прочих, и меня охватывало ощущение пустоты, тщетности всего. Походило на то, что погибли они ни за что; а если и за что-то, то за нечто маловажное. Совершенно так же они могли погибнуть в автомобильных катастрофах. Думая о них, я испытывал чувство вины, вины из-за того, что живу в сравнительной безопасности при штабе, а ещё больше из-за того, что именно я обращал их смерти в цифры на табло. Это табло я возненавидел, видеть его уже не мог. Оно было символом всего, что я презирал в штабе, этой одержимости статистикой, безразличия к трагичности смерти; а поскольку я сам работал в штабе, то сам себя презирал. Было без разницы, что я попал туда по приказу, что я предпринял несколько попыток перевестись обратно в боевую роту. Я презирал себя каждый раз, когда подходил к этому табло и заносил на него свежие цифры. Возможно, это была высшая форма хандры. Один из её симптомов — ненависть ко всему и ко всем вокруг; я уже и себя самого ненавидел, погружаясь в нездоровую депрессию и раздумывая о том, чтобы совершить самоубийство каким-нибудь социально-приемлемым способом — скажем, накрыв собой вражескую гранату. Иногда же на меня накатывали приступы желания кого-нибудь убить. Когда я впадал в одно из этих состояний, я мог выйти из себя из-за сущей мелочи, которая подействовала бы на меня раздражающе. Однажды я задал другому лейтенанту вопрос по поводу донесения, поступившего в секцию по личному составу. В палатке было жарко, почти невыносимо, ему и самому было невесело. «А тебе какое дело?» — отрезал он. Вскочив на ноги, я ударил его этим донесением по лицу и закричал: «Вот какое дело, жопа тупорылая!» После этой вспышки гнева какое-то внутреннее напряжение спало, и я успокоился столь же быстро, как и взорвался.
Кое-кто срывался. Один морпех взял винтовку и отправился в поле, заявив своим приятелям, что не в силах больше дожидаться атаки, и пошёл бить вьетконговцев в одиночку. Флотский санитар в одном батальоне прострелил себе стопу, чтобы не ходить больше в патрули. Командир одной из рот сломался под сильным миномётным обстрелом. Охваченный паникой, он убежал, бросив подчинённых, и предоставив командовать ими своему начальнику штаба.
А когда люди сходили с ума в бою, это приводило к гибельным последствиям. Отвечая за юридические вопросы, я знакомился со сводками о расследованиях и военно-полевых судах, проведённых в полку. Так я узнал о деле двух морпехов из 2-го батальона. Они провели в поле более четырёх месяцев без замены, спать им приходилось не более трёх-четырёх часов за ночь.
Они видели, как убивают их товарищей, и сами убивали людей. Они остались в живых после полудюжины операций, патрулей, в которых вели бои, а впереди их ждало всё то же самое.