лопатки, висящей на ремне идущего впереди человека. Мы, слепо спотыкаясь, пробираемся сквозь эту темень под неистово хлещущим нас дождём. Одной рукой я держусь за лопатку, в другой компас. Я не вижу морпеха, который идёт впереди на расстоянии вытянутой руки, видна лишь бледная светящаяся шкала компаса. Щёлк! Эпизод с рядовым первого класса Арнеттом, который подорвался на мине. Он лежит на спине под дождём, обвитый алыми ленточками — струями его собственной крови. Он глядит на меня с мечтательным, отстранённым выражением, как святой на картине эпохи Возрождения, и говорит: «Это моё третье «Пурпурное сердце», и теперь уж им не отвертеться. Домой поеду».
Из других эпизодов видно, что сделала с нами война. Капрал гонится за вьетконговцем, раненным во время перестрелки. Он идёт по кровавым следам, и наконец обнаруживает его, тот ползёт ко входу в тоннель. Вражеский солдат оборачивается лицом к своему преследователю — может, сдаться хочет, может, о пощаде попросить. Капрал подходит к нему и спокойно стреляет в голову. Щёлк! Сержант Хоум стоит передо мной с нервной улыбкой на лице. Он говорит: «Сэр, мистер Маккенна с ума сошёл». Я спрашиваю его, на каком основании он поставил этот диагноз. «Мы сидели днём в засаде у деревни Хойвук, — отвечает Хоум. — Подошла старуха и нас заметила, и мы её задержали, чтобы она не предупредила вьетконговцев о нашем присутствии. Она жевала бетель и совершенно случайно попала плевком Маккенне в лицо. Он тут же вытащил пистолет и выстрелил ей в грудь. А потом сказал одному из санитаров, чтобы тот её перевязал, словно не понял, что убил её». Тут же — смена кадра, вечер того же дня, офицерская палатка. В мягком свете керосиновой лампы мы с Маккенной беседуем об этом убийстве. Он говорит: «Фил, пистолёт сам собой выстрелил. Но знаешь, волнует-то меня не это». Я отвечаю, что так и должно быть. «Нет, я не о том, — говорит Маккенна. — Я её убил, и меня волнует то, что меня это не волнует».
Спал я в том блиндаже недолго, беспокойно, и проснулся в возбуждённом состоянии. Мне никогда ещё не было так плохо в психологическом плане. Со времени моего пробуждения прошло всего несколько секунд, и тут меня захлестнули те же чувства, что и после того кошмарного сна, в котором я видел изувеченных бойцов моего прежнего взвода: мне было страшно без каких бы то ни было причин. И этот беспричинный страх тут же вызвал ощущение, которое нередко возникало у меня в бою: я словно видел себя в кино. С тех пор прошёл десяток лет, и времени для размышлений у меня было достаточно, но я до сих пор не могу объяснить, почему я проснулся тогда в таком состоянии. Пока я спал, снов никаких не видел. День был тихий, один из тех дней, когда не верилось, что мы на войне. И всё же я чувствовал себя как человек под настоящим огнём. Может, это была запоздалая реакция на какие-то прежние события. Может — психологическая травма как последствие участия в боях. К тому времени я почти год провёл во Вьетнаме, и, наверное, был измотан больше, чем тогда понимал. Напряжение, накопленное за многие месяцы, могло прорваться именно в тот момент, неожиданно и без каких-либо явных причин. Но что бы ни было тому причиной, со стороны я выглядел нормальным человеком, хотя, возможно, и нервничал чуть больше, чем обычно, но изнутри меня переполняли бурлящие эмоции и сбивчивые мысли, и я никак не мог избавиться от диковатого ощущения расколотости на две половины.
Я решил, что свежий воздух пойдёт мне на пользу, и выбрался из затхлого блиндажа. Стало только хуже, меня раздражала боль, возникавшая каждый раз, когда штанины отдирались от язв. Ранки чесались невыносимо, но поскрести их я не мог, потому что от этого заболевание только распространилось бы дальше по телу. Послеполуденный воздух действовал угнетающе, жара поднималась с раскалённой земли и обрушивалась с неба. Над горами серыми грудами собирались тучи, угрожая очередным дождём. Дождь. Дождь. Дождь. И когда же он кончится? От гальюнов доносилась вонь от фекальных масс, этих жидких извержений из наших больных животов. Потребность в физической деятельности взяла верх над неприятными ощущениями, и я пошёл обходить траншеи. Я всё ходил и ходил кругами, иногда останавливаясь поболтать с бойцами, иногда присаживался и глядел вдаль. В нескольких ярдах за рубежом обороны ярко сияли под солнцем белые стены полуразрушенного здания. На них нельзя было смотреть не щурясь, но я всё равно смотрел. Я долго на них глядел. Почему — не знаю. Помню лишь, как я глядел на них, чувствуя, как жара становится всё более невыносимой. На небе сгущались и наползали на нас тучи. Когда-то это здание было храмом, но сейчас от него осталась всего лишь груда камней. Лианы ползли по камням и изуродованным, побитым пулями стенам, цвет которых менялся с белого на ярко-розовый, когда солнце заходило за тучи. За зданием начиналась чахлая тропическая поросль, покрывавшая склоны холма. Там пахло гниющими деревьями и листьями, и невысокие деревца окружали заставу словно неровные шеренги армии, осаждающей крепость. Глядя на эту поросль и разрушенный храм, я чувствовал, как во мне нарастает ненависть — ненависть к этому зелёному, допотопному, чужому миру, в котором мы дрались и погибали.
У меня остались лишь безнадёжно перепутанные воспоминания о том, о чём я думал и что чувствовал на протяжении нескольких следующих часов, но в какой-то момент, когда день только начал клониться к вечеру, меня охватило непреодолимое, маниакальное желание что-нибудь сделать. «Надо что-то сделать», — самая, наверное, ясная мысль из тех, что крутились тогда в моём мозгу. Я просто зациклился на том, что рота находится в таком невыносимо трудном положении. У нас насчитывалась лишь половина от исходной численности личного состава, и у половины бойцов, остававшихся в строю, было как минимум по одному ранению. И если бы в следующем месяце мы понесли такие же потери, как и в предыдущем, то у нас осталось бы человек пятьдесят-шестьдесят, чуть больше усиленного взвода. Идиотизм какой-то — и дальше ходить по тем же тропам и подрываться на минах, не имея ни малейшей возможности отомстить. Отомстить. Слово это набатом гремело в голове. Я отомщу. И тогда-то мои хаотично метавшиеся мысли начали всё больше сосредоточиваться на тех двух мужчинах, которые были опознаны как вьетконговцы Ле Дунгом, осведомителем Кроу. Мой разум не просто сосредоточился на них, он зафиксировался на них подобно тому, как ракета с тепловым наведением фиксируется на сопле двигателя реактивного самолёта. Они стали моей навязчивой идеей. Я до них доберусь. Я доберусь до них, пока они не добрались ни до кого из нас, пока они до меня не добрались. «Я доберусь до этих гадов», — сказал я себе, неожиданно ощутив какое-то опьянение.
«Я доберусь до этих гадов», — громко произнёс я, врываясь в блиндаж. Джоунз вопросительно посмотрел на меня. «Ви-Си, Джоунз, Ви-Си, я до них доберусь». Меня разбирал смех. Я вытащил из планшета кальку с нанесённым на неё маршрутом патруля, в который должно было выйти этой ночью 2-е отделение. Они должны были дойти до пересечения троп совсем рядом с деревней Гиаотри. Замечательно. Если те два вьетконговца выйдут из деревни, они попадут в засаду. Я чуть не захохотал во весь голос, представив себе их гибель. Если же те вьетконговцы из деревни выходить не будут, то отделение скрытно войдёт в деревню, Кроу приведёт бойцов к дому, на который указал Ле Дунг, и они возьмут вьетконговцев в плен — «возьмут языка», другими словами. Да, именно это я и организую. Патруль с захватом «языка». Отделение возьмёт в плен тех двоих вьетконговцев и доставит их на заставу. Я их допрошу, хорошенько отмудохаю, если понадобится, узнаю, где находятся остальные ячейки и отряды противника, а потом их всех поубиваю или захвачу. Я до них до всех доберусь. А вдруг те два партизана окажут сопротивление? Тогда бойцы их убьют. Убьют Ви-Си. Сделают то, чего от нас требуют. Будут убитые. Нил требует убитых. Вот и получит от меня убитых, и тогда мой взвод перестанут ругать и поощрят. У меня не было полномочий, чтобы посылать отделение в деревню. В приказе на патрулирование говорилось лишь об организации засады в месте пересечения троп. Но кто тут реальный начальник — здесь, на этой отдельной заставе? Я! Я сам со всем разберусь. Здесь я могу делать всё, что захочу, чёрт возьми. И сделаю. Мысль о том, что я что-то сделаю самовольно, опьянила меня ещё сильнее. Я вышел из блиндажа, чтобы проинструктировать патрульную группу.
Смеркалось. Аллен, Кроу, Лоунхилл и ещё двое стрелков собрались вокруг меня. На головах — полевые шляпы, лица и руки черны от крема для обуви. Выглядели они как полагалось, свирепо. Я рассказал им, что делать, но в голове у меня царил такой бардак, что местами я говорил почти совсем невнятно. Я часто разражался смехом, отпустил несколько кровожадных шуток, после которых им вполне могло показаться, что я не буду возражать, если они без проволочек расстреляют на месте обоих вьетконговцев. И всё это время мне казалось, что я гляжу на себя самого на киноэкране. Я слышал свой смех, но он был не похож на мой.
— В общем, понял, что делать, — сказал я Аллену, командиру патрульной группы. — Сначала посидите в засаде. Если никто не появится, заходите в деревню и берёте тех людей. Возьмёте этих чёртовых Ви-Си! Берёте языков и ведёте их сюда. Будут создавать проблемы — убейте.