парфюм? красивая шмотка? путевка в Сингапур? микроволновая печь?

– Да? — в ее интонации в самом деле звучала нота равнодушия.

– Я принес для тебя яблок… Тех самых.

Она долго молчала.

– Правда? Тех самых?

Ну, слава Богу. Наконец я слышал голос нормального человека.

Я повесил трубку и тут же, чисто механически, поднял: звонки неслись друг за другом, как будто играли в догонялки: в короткую паузу успели втиснуться три зуммера — межгород, значит.

Я ожидал услышать кого угодно, только не его.

Это был Марек.

Это был Марек — вне логики, против здравого смысла, но это был именно он, презревший тот очевидный факт, что сюжет закончен и давно подсохла в листе финальная точка.

Пан журналист уже написал свою статью? Написал? Но, может быть, тогда пан внесет в нее поправки? Да, одну поправку. Существенную? Весьма и весьма.

– Пану следует говорить о Жене в прошедшем времени…

– То есть как?

А так. Он есть — но до нынешнего вторника: он в понедельник покидает свое лечебно- профилактическое заведение и возвращается домой; их дом ремонтируют, в квартире кавардак, пол застелен газетами, побелка, штукатурка, цементная пыль; и Женя идет во двор, где, конечно, друзья за доминошным столом, и, конечно, за этим столом они пьют вино; а потом он возвращается домой и лезет в ванну; ванна у Жени — это идефикс, он там мечтал о ванне: не о жратве, вине, женщине, не о прохладной тени, а вот именно об этом — вернуться и погрузить свое изъеденное потом тело в горячую ванну; словом, он, не глядя на ремонтный кавардак, лезет в ванну; трудно сказать, что там произошло, но он по пьянке заваливается на бок, хватается за стену, а в стене голый провод — вот до этого момента Женя есть; а весь последующий Женя — был.

– Вчера его похоронили…

Мы молчали. Я собрался вешать трубку, но Марек успел обогнать мою руку.

– Возможно, пану будет интересно…

В среду звонил этот москвич.

Я настолько выключился из сюжета, что не сразу сообразил, какой именно москвич.

Ну тот, которым пан интересовался… Он звонил просто так, в порядке любезности, узнать, что и как; и пан Марек, конечно, сообщил ему о передвижении Жени из времени настоящего во время прошедшее; пан журналист полагает, этого не стоило делать?

Стоило — не стоило… Теперь это не важно.

Катерпиллер завтра собирался ехать на 'конспиративную' дачу.

Дело даже не в том, что он наверняка за Катерпиллером — после разговора с паном Мареком — присматривает и, значит, отправится за моим бывшим работодателем следом.

Беда в том, что он слишком тщательный, внимательный, скрупулезный копиист, чтобы допустить неточность в переносе смысла с оригинала на копию.

И только теперь, сложив собранные мной 'двенадцать палочек', я почувствовал композицию в целом, и значит ничего сверхъестественного нет в том, что Игорю знакомо лицо персонажа: всякий интеллигентный человек однажды участвовал в этом застолье — хоть раз в жизни, но обязательно бывал в нашем бараке и видел этот скудный стол, освещенный керосиновой лампой.

Он не станет топить Катерпиллера, бить его топором по голове, пырять ножом, четвертовать, обезглавливать, сажать на осиновый кол, сжигать на костре — и какие там еще у человечества есть в запасе способы лишать человека жизни; он в самом деле — не злодей, не душегуб, он всего лишь навсего копиист.

И, значит, он найдет способ превратить кипятильник в штепсель, и сунет его в воду. В таком случае, это купание станет для Катерпиллера одновременно омовением перед положением в гроб.

Все будет так, а не иначе — все остальное для моего чахоточного персонажа не имеет смысла.

— Его как-то надо остановить, — произнес я вслух совершенно бессознательно и порадовался за себя; ей-богу, когда-то под нашим старым добрым небом люди, бывало, дрались; мы дрались жестоко, кроваво; дрались палками, бутылками, солдатскими ремнями с заточенной, как бритва, пряжкой, велосипедными цепями; в этих побоищах — квартал на квартал, улица на улицу, — трещали головы и челюсти, хрустели кости — но это были честные драки, и ни один из нас не имел намерения убить другого — это намерение считалось тягчайшим преступлением.

Катерпиллер — порядочная скотина, он в этом качестве вполне вписывается в интерьер нашего гниющего, делающего под себя города, уже давно напоминающего скотный двор. В хлеву и устав свой: отпихивать всякого, кто послабее, от кормушки, брыкаться, лягаться, поднимать на рога того, кто тебе не по ноздре, дико насиловать глупых мутноглазых телок, жрать и еще самозабвенно предаваться тому занятию, наименование которого очень хорошо рифмуется со словом 'жрать'; но если принять за норму, что всякой порядочной скотине следует возвращать в полном объеме то скотство, какое она рассеивает вокруг себя, то это будет уже бойня.

Я набрал Ленкин телефон — и тут же положил трубку.

Она наверняка поднимет шум, на дачу подъедут спортивные ребята, которых я видел в приемной, и с копиистом сделают как раз то, о чем говорил Катерпиллер: сотрут в порошок.

Выходит, остановить его придется мне.

На бумаге конструировать жизнь, в принципе, не трудно: из твоей медленно прогуливающейся по чистому листу ручки плавно вытекают коллизии и обстоятельства, жесты и интонации, плачи и молчания, взгляды и выкрики, сны и бессоницы — но теперь наш подкашливающий персонаж отслоился от плоского листа, выскользнул из-под руки, и завтра придется с ним свидеться.

Тот, кто сидел в перьевой ручке, вряд ли представляет опасность: он неимпульсивен, сдержан в эмоциях, с ним можно договориться — взять за руку и увести от греха подальше.

Тот, кто завтра явится на дачу, вполне может оказаться диким, необузданным, неуправляемым, в самом деле психопатом или придурком, каких теперь много шляется по улицам: взять да и проткнуть человека ножом для них — что пончик съесть.

Я пошел на кухню сварить кофе. Я ждал извержения черного вулканчика в узком жерле джезвея и смотрел в окно.

Тетя Тоня медленно пересекала двор по диагонали. Чуча, опустив хвост, скорбно уронив морду к самой земле, плелась следом — их вялое движение казалось вылепленным из пластилина.

И тут я вспомнил.

Я вспомнил холст, виденный у пана Марека, и догадался. Я догнал, ухватил, наконец, за шкирку то невнятное, скользкое, никак не дававшееся в руки впечатление, которое поразило меня тогда: тронуло легко и мягко — как мамин, после колыбельной, поцелуй, — и отлетело, распалось.

Это ведь, в самом деле, был не 'Пейзаж в Овере после дождя'.

Вернее сказать, не вполне тот пейзаж.

Внешне копия покорно следовала в композиционном русле оригинала, и точна была цветовая гамма, и все, все, все — вплоть до последней детали — было на месте. И все-таки это не копия.

Грамотный, профессиональный копиист по содержанию своему, по духу и чисто ремесленническому навыку все-таки ближе к переписчику нот, нежели к аранжировщику.

Копиист лучше истратит жизнь на изучение древнегреческого — если придет ему вдруг охота декламировать Гомера — но он не рискнет пересказать его по-русски; он понимает тщетность этих трудов: нет и не будет второго Гнедича, и второго Жуковского — тоже.

То, что я видел у Марека, было переводом — с французского на русский.

Я пил черный дымящийся кипяток, глядел в окно и слушал ревматические стоны соседской лежанки: не спится, что ли, Музыке?

Я тихонько отворил его дверь и буквально прирос к полу.

Эта комната представляла собой движение грубых, угловатых — типично мужицких — теней; они тяжко и будто бы с натужным стоном, скрежетом зубовным ворочались в дальнем углу, наваливаясь на

Вы читаете Тень жары
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату