заключенных'.
– Ты хочешь спросить, писал ли я это? — он кивком указал на дверь Музыки.
– Да.
– Нет, не писал.
– Почему?
– Не знаю. Вообще 'ЕДОКИ КАРТОФЕЛЯ'… — он прикрыл глаза; наверное, восстанавливал в памяти линии и тона оригинала. — Нет, скопировать это можно. Но не в том суть. В этом холсте есть что-то такое… Его нельзя держать дома. Нельзя повесить на стену. Это опасно. И жить с ними, с ЕДОКАМИ, по соседству — тоже нельзя.
– Почему?
– Потому что если они рядом, если каждый день где-то поблизости, то можно… заболеть. Можно просто сойти с ума.
– Сойти с ума?
– Да, сойти с ума.
Я закурил, протянул ему пачку, он отрицательно покачал головой, постучал ладонью в грудь: легкие…
– Я понимаю, тебе трудно бросать свою копию, когда осталось сделать последний мазок… Но придется — если, конечно, не хочешь сделаться одним из НИХ. И во-вторых, бросай свою вшивую заготконтору, или где ты там сейчас состоишь водителем. Займись делом — ты же умеешь. Я знаю наверняка— видел, у Марека. Займись своей работой. Только в ней есть смысл.
Он долго сидел, ссутулившись, сдавив ладонями виски.
– Ничего из этого не выйдет, — сказал он наконец. — Они же пылеводонепроницаемы, они не читают книги и не ходят в музеи, чтобы стоять перед картинами.
– Ну и пусть…
Он внимательно, профессионально пристрастно изучал мое лицо — наверное, хотел в каком-то мимическом движении расшифровать смысл реплики, повисшей в долгой паузе.
Да пускай, пускай! Пусть не читают и пусть не ходят, им от нас все равно никуда не деться; один очень мудрый человек как-то заметил: хорошая книга спасает… Она спасает даже того, кто ее никогда не читал — и не прочтет до гробовой доски. Книжный лист, холст, мелодия, движения резца по камню — все едино, все способно спасать, было бы желание спасаться. А если нет — так вольному воля, пусть пеняют на себя!
Пусть пеняют на себя — НАСТАНЕТ ВРЕМЯ, МЫ ПРОЙДЕМ СКВОЗЬ СТЕНЫ, ВСТАНЕМ У НИХ ЗА СПИНОЙ, ОНИ ПОЧУВСТВУЮТ СЕБЯ В НАШЕЙ ШКУРЕ — И ТОГДА ОНИ ПРОСТО СОЙДУТ С УМА.
– Думаешь — так? — спросил он.
– Только так!.. Как тебя зовут?
– Митя… — он смутился.
И я почему-то смутился; наверное, потому, что мягкое плюшевое имя плохо вязалось с его заскорузлым лицом — эта мягкая святочная ткань давно выцвела, ушла через поры из его тела, отделилась, отстранилась и упала дымчатой вуалькой на лицо — точно так же, как у всех Нас; Мы прячем за муаровым дымом имен, отчеств, фамилий и кличек Наши лица, но скоро эту ткань развеет ветер, и Они увидят Нас и узнают, и поразятся, насколько же Нас, ЕДОКОВ КАРТОФЕЛЯ, много.
Митя улыбнулся — беспомощно, по-детски: 'Я в самом деле проголодался… А что на обед?'
Я укоризненно покачал головой: сам знаешь — и сегодня, и вчера, и завтра, и до гробовой доски.
Он прикрыл глаза:
– Конечно, знаю, конечно.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
СИНДРОМ КОРСАКОВА
играем в прятки
Он определенно близорук. Или просто устал сидеть на боевом посту. Или не самое благоприятное впечатление производит на него то, что по ходу разговора я посасываю за щекой тугой комочек 'истинной свежести' — так или иначе, он слушает меня насупившись, ковыряет спичкой под ногтем, изредка поднимает глаза, точно проверяя, на месте ли я или уже удалилась, позабыв в казенном доме свой голос; он опускает лицо и закатывает глаза — это именно то движение, каким достопримечательны близорукие люди.
Наверное, носит очки — но дома, а не при исполнении; 'при исполнении' он рассеянно следит за моими сбивчивыми объяснениями и время от времени отворачивается к окну, ритмично расчерченному прутьями решетки.
Если меня спросят, отчего так скверно и скованно чувствует себя человек, оказавшийся в милицейских апартаментах — точнее это состояние отражает, на мой вкус, термин 'приплюснутость' — так я-таки вам скажу, чтобы вы не искали причину там, где ее нет. Ее нет в этих холодных, бесстыдно раздетых стенах, крашенных унылой масляной краской; и даже в решетках, графящих живой уличный свет на равные квадраты; а уж в ровном шуршании радиоэфира, на штилевую поверхность которого время от времени выныривают шипящие голоса, ее нет и подавно, ибо причина прорастает не столько в антураже, сколько в запахе.
Если безнадежность чем-то и пахнет, то пахнет именно этой тусклой и совершенно безликой комнаткой, где мы объясняемся с милиционером вот уже примерно с полчаса, и он ничего от меня не может добиться, или почти ничего.
Ну хорошо, он ваш учитель… Дальше? Когда он ушел из дома? Во что был одет? Где был замечен в последний раз? Возраст?
Я втягиваю голову в плечи — сказать мне почти нечего, я даже возраст его не знаю.
Особые приметы? Хромой? Сильно хромой? Ногу подволакивает, говорите? Слава богу, хоть какая-то есть зацепка…
– И что теперь?
– Ну что… — он пожимает плечами и разламывает спичку, как бы подводя итог нашему общению. — Наверное, будет заведено розыскное дело. Знаете, сколько их по городу заводится? Тысячи полторы-две в течение года.
– Неужели так много? И все — без вести пропавшие?
Характеристику 'без вести пропавший', терпеливо разъясняет он, еще нужно заслужить — долгим и честным отсутствием; стаж этой выслуги — пятнадцать лет с момента заведения дела.
Как на войне… Пропавшие. Исчезнувшие. Уж лучше похоронка, чем так — уйти в никуда.
– А мы и есть на войне, — безразличным тоном откликается он. — Когда вы, хоть примерно, обнаружили эту пропажу?
О, это был знаменательный день в жизни туземцев Огненной Земли!
– Тэк-тэк, — он потирает мочку уха — наверное, прикидывает про себя, не стоит ли вызвать санитаров — и пристально меня оглядывает. — Что еще?
С утра пораньше в мою машину пытался залезть один человек. Сначала я приняла его за насильника и намеревалась стукнуть обломком железной трубы по голове, однако этот очаровательный бандит оказался приличным, интеллигентным человеком; мы чудно провели с ним время на кладбище.
– Очень хорошо! — понимающе кивает милиционер. — Чрезвычайно существенная информация. Это все?
Да что вы — это было только хорошее начало хорошего летнего дня; потом три белокурых бестии на