болотцев.
Целых полгода обе стороны мучились так. Барин был седой уже старик, голова которого постоянно тряслась, — от негодования, как думали парашкинцы, не знавшие его прежней жизни. Он бился совсем не из-за выгоды, а из-за того только, чтобы насолить 'мошенникам'. Тем не менее он сам желал поскорее развязаться и совсем уехать из деревни. Каждую неделю он собирал парашкинцев и толковал с ними, но все ничего не выходило, и эта канитель тянулась целых полгода! Придут парашкинцы всей кучей, встанут возле крыльца и молчат, напряженно слушая седого барина. А седой барин стоит на крыльце, размахивает руками, трясет головой — и все тут! Уйдет седой барин, побранятся между собой парашкинцы и также уходят всей кучей, не оставив после себя никакого ответа.
Наконец терпение барина лопнуло. Один раз, собрав около своего крыльца парашкинцев, он категорически спросил у них, соглашаются ли они на предлагаемый надел или нет; и, когда парашкинцы, по своему обычаю, уклонились от ответа, барин крикнул: 'Лошадей!', сел в карету и поехал. Проезжая мимо парашкинцев, он крикнул им, с негодованием тряся головой:
— Останетесь вы… Останетесь! Останетесь!
Это было зловещее предсказание, пророчество вороны. Парашкинцы немедленно же поняли свою глупость. Долгое время они молча смотрели друг на друга и думали каждый про себя: вот-то дураки! Они готовы были уже начать, по своему обыкновению, злобную перебранку, но в это время Минай крикнул: 'Уехал… ну и пущай!' Этого было достаточно, чтобы парашкинцы вышли из того молчаливого оцепенения, находясь в котором невозможно принять какого-либо решения. Парашкинцы заговорили:
— И пущай его!
— И не надо!
— И господь с ним!
— Способнее же опосля всего нищий надел!
— Нищий, что ли?
— Нищий так нищий! один конец… Фрол! пиши гумагу!
Но 'нищий надел' был только объектом, на который парашкинцы вылили накипевшую горечь; в сущности же, они понимали, что взять нищий надел то же самое, что повесить через плечо кошель. К тому же и Фрол наотрез отказался писать 'гумагу', сказав, что этакому дурачью он служить не намерен и потакать глупости не будет. Парашкинцы простояли на том же месте, около барского крыльца, весь этот день, весь вечер и всю ночь и только под утро мочи не стало — охрипли. Расходясь по домам, они решили завтра же изъявить согласие на предложенный надел.
Минай в этот раз кричал больше всех: даже в то время, когда все прочие охрипли и по необходимости умолкли, только тихо перебраниваясь, он все еще орал. Раньше этого решения он убеждал стоять твердо. По его мнению, барин отлынивал. 'Приперли его оттэдова, с самого верху, вот он и виляет хвостом-то', — рассказывал Минай, вполне убежденный, что барин приперт, что сунуться ему некуда и что в конце концов, как он ни отлынивай, а уступить должен. Поэтому решением парашкинцев Минай был ошеломлен страшно. Если бы ему кто наплевал в лицо, то он чувствовал бы меньшее удивление, чем в тот день, когда парашкинцы решили, что они действительно набитое дурачье. Долго после этого Минай ходил с повешенным носом и с одуревшими глазами.
Когда он мечтал, то прежде всего рисовал себе землю, много земли, и был уверен, что надел положен будет способный во всех смыслах. На этом он и проекты свои основывал, на одном этом. И избу построить, и соху починить в кузнице, и рукавицы купить, и хозяйке платок приобресть, — все это можно было сделать только при земле. И вдруг — болотца! Мгновенно все предположения и мечты Миная разлетелись прахом. Так и сам Минай думал, признаваясь, что 'теперь уж что ж… теперь уж больше ничего…' ни в настоящем, ни в будущем. Эта мысль, полная недоумений и тоски, до такой степени поразила его, что он долгое время никуда не показывался из дому. Что он за это время делал и какой процесс совершался в его голове, трудно сказать.
Известно только, что через некоторое время все обошлось благополучно. Через несколько месяцев Минай со своей Федосьей уже покрывал старую избу новой соломой; солому подавала наверх Федосья, а сам Минай стоял на крыше и притаптывал ногами подаваемые ему огромные навильники, причем в промежутках между двумя навильниками он глядел по сторонам и свистел.
Через полгода или через год он сделался прежним Минаем.
Вообще оглушить его было трудно. Он как будто в крови от прародителей получил привычку глядеть легкомысленно.
Такому настроению Миная помогало и отсутствие времени для обдумывания. Все лето и осень он совался и дурел, как подхлестываемая лошадь. Он едва успевал отмахиваться от всевозможных кредиторов, раздиравших его на части, так что у него не оставалось ни одной свободной минуты, чтобы опомниться. Зимой он отправлялся на извоз и утопал в ухабах, привозя домой пряников детишкам да заезженную лошаденку. Одним словом, думать было мало времени.
Когда же у него выпадала свободная минута, — а это было всегда зимой, во время длинных и тоскливых вечеров, — то вместо обдумывания он мечтал. Физически мучающийся человек не станет мучиться еще духом; он постарается, напротив, выбросить из головы все, что способно терзать, и сосредоточится только на одном легком и увеселительном. Минай постоянно баловал себя таким именно образом.
Приедет он с зимнего извоза, разденется, разуется, ляжет на полати и начинает фантазировать. Придумывает он тут разные измышления, высчитывает бесчисленные счастливые случаи и сам восхищается своими созданиями. Прежде всего его занимает ожидающийся урожай. Полосы уже засеяны; теперь только ждать надо. У Миная как-то выходит, что и дождичек льет вовремя, и сухое время настает впору, — одним словом, урожай будет превосходный. С этого осьминника он получит столько-то, а с этого вот сколько. Хлеба будет довольно. Потом Минай начинает распределять баснословный урожай. Туда он заплатит, этому отдаст, сюда сунет, а на подати опять продаст — и все выходит как нельзя лучше. Но Минай не хочет наобум решать сложные задачи, он высчитывает. 'Р-раз!' — шепчет он про себя, отыскивая счастливый случай, и загибает на ладони палец. Затем начинает прибирать другие неестественные случаи хлебных остатков… 'Два!' — радостно шепчет он, загибая другой палец. Он непременно смотрит на пальцы и выказывает необычайное волнение, когда ему не удается загнуть следующего пальца. Но это редко бывает. Фантазия его ни перед чем не останавливается, лишь бы загнуть все пальцы. В конце концов всегда оказывается, что пятерня вся загнута, хлеба достанет и подати будут уплачены.
Достигнув такого блестящего результата, Минай перевертывается на брюхо, болтает босыми ногами и, свесив голову с полатей, начинает веселый разговор с Яшкой, который сидит на лавке, возле ночника.
— Яшка!
Яшка не может произнести ни одного слова: в руке его кусок странного хлеба, и рот набит.
— Что ты, дурак, бесперечь ешь?
— Хотца, — рассудительно отвечает наконец Яшка.
Яшка действительно с утра до ночи ходит с куском странного хлеба и походя жрет. Если мать не даст ему хлеба, он отыскивает какие-то нечистоты и все-таки жрет. Брюхо у него как у австралийца, наподобие мешка, прикрепленного снаружи.
— Ну, гляди, брат! Вон как пузо-то у тебя распучило!
Яшка не обращал ни малейшего внимания на слова отца.
— Небось распучит!.. хлебец-то батюшка — камень! — вставляет свое слово Федосья, которая по большей части молчит и только изредка буркнет что-нибудь.
Минаю неприятно; он покашливает. Картины, сейчас нарисованные им, заволакиваются туманом. Но это непродолжительно; ведь он уже высчитал, что на будущий год ему достанет хлеба на всю зиму, притом хлеба чистого, 'святого хлеба', как он выражается, говоря о хлебе без примесей.
— Дай срок… На ту зиму, бог даст, не станем жевать этакой-то…
— Хоть бы молчал, что ли, коли разумом обижен! — возражает Федосья, которая уже перестала верить 'пустомеле', как она называет под сердитую руку Миная.
Но Минай не унывает и от своих фантастических замков отказаться не хочет. Он уже все высчитал! Потерпев неудачу в разговоре с Яшкой, он по-прежнему смотрит искрящимися глазами на ночник, на Яшку и