не согласилась бы на такую роль. Чтобы стать поистине великой и удостоиться музыки и рукоплесканий, эта индеанка должна была поступить как Юдифь с Олоферном.
– Однако же ваша Митрена признает превосходство конкистадоров.
– Да, но именно она до самого финала призывает к безнадежному сопротивлению. Такие персонажи всегда имеют успех.
Мексиканец, хотя несколько сбавив тон, продолжал настаивать:
– История говорит нам…
– Не суйтесь вы с историей в театральные дела. Главное тут – поэтическая иллюзия… Сами судите, знаменитый господин Вольтер не так давно поставил в Париже трагедию, построенную на нежной любви Оросмана и Заиры, а живи эти исторические лица в то время, когда происходит действие, ему было бы за восемьдесят, а ей – далеко за девяносто.
– Тут уж никакие снадобья не помогут, – буркнул Филомено.
– И еще там говорится, что Иерусалим поджег султан Саладин, а это уж чистое вранье, потому что на самом деле если кто и разграбил город и вырезал население, то это наши крестоносцы. А ведь святые места имеют свою историю. Великую, достойную уважения историю!
– Значит, историю Америки вы не считаете великой и
достойной уважения?
Музыкант положил свою скрипку в подбитый пунцовым
атласом футляр.
– В Америке всё сказки: Эльдорадо и Потоси, города-призраки, говорящие губки, ягнята с золотым руном, амазонки с одной грудью и индейцы-орехоны, которые питаются иезуитами…
Мексиканец снова вспылил:
– Ну, если вам так нравятся выдумки, пишите музыку на
сюжет «Неистового Роланда».
– Это уже сделано: премьера была шесть лет назад.
– Не хотите ли вы сказать, что вывели на сцену Роланда, который нагишом, с голым задом мечется по всей Франции и Испании, а потом пускается вплавь через Средиземное море и от нечего делать летит на Луну?…
– Хватит вам чушь молоть, – сказал Филомено, который с большим интересом разглядывал на свободной от машинистов сцене синьору Пиркер (Теутиле) и синьору Дзануки (Рамиро): певицы, уже разгримированные и одетые в обычное платье, горячо обнимались и поздравляли друг друга – быть может, слишком страстно целуясь – с тем, как хорошо – и это была правда – обе они пели.
– Особое пристрастие? – спросил мексиканец, выбирая самые осторожные слова, какие могли выразить возникшие у него подозрения.
– Да кому до этого дело! – воскликнул Вивальди и сразу заторопился, услышав нетерпеливый зов прекрасной Анны Джиро, которая появилась, на этот раз без блеска освещения и театральных эффектов, в глубине сцены.
– Чувствую, вам не понравилась моя опера… В следующий раз подыщу сюжет из римской истории…
На площади мавры Часовой башни пробили молотками шесть раз, а вокруг них уже спали голуби, и от каналов поднимался влажный туман, застилая эмаль и золотые украшения часов.
VIII
Труба вострубит…
Промокшие под упорным мелким дождем суконные плащи отдавали запахом хлева; мексиканец шагал мрачный, погруженный в свои мысли, не поднимая глаз, словно пересчитывал мраморные плиты площади, казавшиеся голубыми в свете городских огней; слышно было только его невнятное бормотание, в котором мысли так и не выражались словами.
– Что это, вы как будто удручены этим музыкальным представлением? – спросил его Филомено.
– Сам не знаю, – сказал наконец мексиканец, прервав свой невразумительный монолог. – Маэстро Антонио задал моим мозгам работу этой сумасбродной мексиканской оперой. Я – внук людей, родившихся в Кольменар-де-Ореха и Вильяманрике-дель-Тахо, сын эстремадурца, крещенного в Медельине, где крещен был и Эрнан Кортес. И тем не менее сегодня, сейчас вот, со мной произошло нечто весьма странное: когда лилась музыка Вивальди и развивалось сопровождавшее ее действие, я горячо хотел, чтобы восторжествовали ацтеки, я жадно ожидал развязки, совершенно невозможной: ведь я-то родился там и лучше всех знаю, как происходили события. Я сам себя поймал на нелепой надежде, что Монтесума победит спесивого испанца, а его дочь, подобно библейской героине, обезглавит выдуманного Рамиро. И я вдруг почувствовал, как, стоя среди индейцев, натягиваю лук и страстно желаю погибели тем, кто даровал мне имя и кровь. Будь я Дон Кихотом из «Балаганчика маэсе Педро» [41], я бросился бы с копьем и щитом против своих единоверцев в шлемах и кольчугах. – А разве не в том и состоит назначение театральной иллюзии, чтобы вырвать нас из обычной обстановки и перенести туда, куда по собственной воле нам не попасть? – спросил Филомено. – Благодаря театру мы можем вернуться назад и жить, независимо от теперешней нашей телесной оболочки, в те времена, что ушли навсегда.
– Назначение театра, как об этом писал один древний философ, состоит также и в том, чтобы очищать нас от тревог, скрытых в тайных глубинах нашей души… При виде искусственной Америки этого жалкого поэта Джусти я почувствовал себя не зрителем, а актером. Я позавидовал Массимилиано Милеру, надевшему одежду Монтесумы, она с пугающей достоверностью вдруг стала моей. Мне почудилось, будто певец играет роль, предназначенную для меня, а я по трусости и неумению оказался неспособен исполнить ее. Я вдруг почувствовал себя как бы вне окружающей жизни, неуместным здесь, далеким от самого себя и от того, что действительно было моим…