– Потому и трубит она в час Страшного суда, когда приходит время свести счеты со всеми негодяями и сукиными детьми, – сказал негр.
– Ну, чтобы покончить с ними, придется ждать конца света, – сказал мексиканец.
– Странно, – сказал негр. – Всегда я слышу о Конце Времен. Не лучше ли говорить о Начале Времен?
– Оно начнется в день воскресения мертвых, – сказал мексиканец.
– Нет у меня времени ждать столько времени, – сказал негр.
Большая стрелка вокзальных часов перескочила через минуту, отделявшую ее от восьми вечера. Поезд начал почти незаметно скользить в темноту.
– Прощай!
– Надолго ли расстаемся?
– До завтрашнего дня?
– Или до вчерашнего… – сказал негр, но слово «вчерашнего» заглушил долгий свисток локомотива…
Филомено вернулся на освещенную площадь, и ему вдруг показалось, что город невероятно постарел. На обветшалых стенах проступили морщины, трещины, расщелины, появились пятна плесени и древнего грибка, разъедающего непрочные творения человека. Колокольни, мозаики, купола и эмблемы, красующиеся на плакатах по всему белому свету, чтобы привлекать обладателей travellers cheques [45], утратили из-за этих бесчисленных изображений волшебную силу святых мест, которые требуют, чтобы тот, кто хочет созерцать их воочию, преодолел в пути преграды и опасности. Казалось, будто уровень воды поднялся. Быстро проносились моторные лодки, бурлили мелкие, но упорные, неустанные волны, разбиваясь о сваи и деревянные столбы, на которых высились дома, кое-где обманчиво подновленные при помощи строительной косметики и пластических операций, произведенных рукой современного архитектора. Венеция как будто с каждым часом все глубже погружалась в мутные, взбаламученные воды. Глубокая печаль нависла этим вечером над больным дряхлеющим городом. Но Филомено не был печален. Никогда он не был печален. Сегодня вечером, через полчаса, состоится концерт – столь долгожданный концерт того, кто всех призывает своей трубой, как бог Захарии, господь Исайи, или как велит самый радостный псалом Священного писания. И, зная, что ему предстоит выполнить еще немало задач там, где музыка подчиняется четкому ритму, Филомено легким шагом направился к концертному залу: афиши извещали, что через минуту зазвучит труба несравненного Луи Армстронга. И Филомено показалось, будто единственное, что осталось для него в этом свайном городе живым, современным, стремительным, летящим, словно стрела, в будущее, был ритм, ритмы простейшие и вместе с тем полные глубокого смысла, существующие только здесь, на земле, и нигде более, ибо люди доказали – совсем недавно, конечно, – что в сферах есть только музыка самих сферических тел, однообразный контрапункт их круговращений, ведь, даже поднявшись на Луну, обожествленную в Египте, Шумере и Вавилонии, жители Земли с огорчением обнаружили там лишь свалку никчемных камней, звездную пыль и обломки других, летящих по более отдаленным орбитам светил, уже показанных нам в астрономических атласах и показавших, что наша иной раз довольно мерзкая Земля, в конце концов, не такое уж дерьмо и не так недостойна благодарности, как кое-кто утверждает – ведь что бы ни говорили, это самый жилой Дом во всем Мироздании, – а у проклятого и испорченного человека, которого нам не с кем сравнивать за неимением других людей в Солнечной системе (быть может, потому он и оказался Избранником, ничто не доказывает противного), нет более высокой цели, чем постичь смысл собственной жизни. Пусть ищет решения своих проблем в оружии Огуна или на путях Элегуа [46], в Ковчеге завета или в Изгнании торгующих из храма, в платоновском базаре идей и предметов потребления или в знаменитом «аргументе-пари» Паскаля и иже с ним, в Слове или в Вере – это уже не его дело. Филомено пока что собирался решить их при помощи музыки земной, ибо музыка сфер его ничуть не волновала. Он показал свой ticket [47] у входа в театр, капельдинерша с невероятно толстым задом – негру все представлялось особенно явственным, почти осязаемым – проводила его на место, и под гром, оглушительный гром рукоплесканий и приветствий появился чудодей Луи. И, поднеся трубу к губам, вдохновенно, как умел только он один, начал мелодию «Go down, Moses» [48] , затем перешел к «Jonah and the Whale» [49], и звуки неслись из медного раструба к театральным небесам, где замерли в полете розовые музыканты ангельского хора, возможно обязанные своим рождением светлой кисти Тьеполо. И снова Библия претворялась в ритм и жила меж нами вместе с «Ezekiel and the Wheel» [50], пока не вырвалась на простор в звуках «Hallelujah, hallelujah» [51], которые неожиданно напомнили Филомено образ Того – Георга Фридриха
«Пророк Даниил, тот, что многому научился в Халдее, рассказал об оркестре, который состоял из медных, цимбал, цитры, арф и самбук и, наверно, очень походил на этот», – подумал Филомено.
Но тут все инструменты, следуя за трубой Луи Армстронга, грянули энергичное strike-up [52] ослепительных импровизаций на тему «I can't give You Anything but Love, Baby» [53] – нового концерта барокко, к которому, как нежданное чудо, присоединился залетевший через слуховое окно звон часов: мавры отбивали время на Часовой башне.
Примечание
Очевидно, опера «Монтесума» Вивальди – который ввел американскую тему в театр за два года до того, как Рамо написал «Галантные Индии» из жизни совершенно фантастических инков, – имела такой успех, что либретто Альвисе (другие называют его Джироламо) Джусти побудило написать оперу на тему завоевания Мексики еще двух известных итальянских композиторов: венецианца Бальдасаре Галуппи (1706 – 1785) и флорентинца Антонио Саккини (1730 – 1786).
Хочу выразить благодарность выдающемуся музыканту и пылкому вивальдисту Ролану де Конде, который навел меня на след «Монтесумы» маэстро Антонио.
Что же касается чарующей атмосферы приюта Скорбящей богоматери – его Катарины-корнета, Пьерины-скрипки, Лючеты-виолы и так далее, и так далее, – то о нем упоминают многие путешественники того времени, особенно восхитительный президент де Бросс, вольнодумец и друг Вивальди, в своих вольных