– А хуже всего то, что в пирог попали и глаза, и языки, и носы, – так рекомендуют наставления по разделке наиболее ценной охотничьей добычи…
– И все это съела королева готов? – спросил не без задней мысли Филомено.
– Так же охотно, как я эту булочку, – сказал Антонио, вонзив зубы в очередную булочку из корзины монахинь.
«И еще говорят, что таковы обычаи негров!» – подумал негр, а венецианец, пережевывая изрядный кусок кабаньей головы, маринованной в уксусе с зеленью и красным перцем, прошелся вокруг, но внезапно замер перед соседней могилой и стал разглядывать плиту, на которой красовалось имя, звучавшее в этих краях непривычно.
– Игорь Стравинский, – прочел он по складам.
– Да, правда, – сказал саксонец, тоже с трудом прочитав имя. – Он захотел покоиться на этом кладбище.
– Хороший музыкант, – сказал Антонио. – Но многое в его сочинениях устарело. Он вдохновлялся извечными темами: Аполлон, Орфей, Персефона – до каких же пор?
– Я знаю его «Oedipus Rex» [29], – сказал саксонец, – кое-кто утверждает, что в финале первого акта – «Gloria, gloria, gloria, Oedipus uxor» [30] – музыка напоминает мою.
– Но… как только могла прийти ему в голову странная мысль написать светскую ораторию на латинский текст? – сказал Антонио.
– Исполняют также его Canticum Sacrum [31] в соборе святого Марка, – сказал Георг Фридрих, – там можно услыхать мелодические ходы в средневековом стиле, от которых мы давным-давно отказались.
– Дело в том, что эти так называемые передовые мастера слишком уж стараются изучать творчество музыкантов прошлого – и даже стремятся порой обновить их стиль. Тут мы более
современны. На кой мне знать оперы и концерты столетней давности. Я пишу свое, по собственному знанию и разумению, и только.
– Согласен с тобой, – сказал саксонец, – но не следует также забывать, что…
– Хватит вам чушь молоть, – сказал Филомено, отхлебнув первый глоток из вновь откупоренной бутылки. И все четверо опять запустили руки в корзины, привезенные из приюта Скорбящей богоматери, – корзины, которым, подобно мифологическому рогу изобилия, не суждено было иссякнуть. Но когда пришло время айвового мармелада и бисквитов, последние утренние тучки рассеялись и лучи солнца упали прямо на каменные плиты, вспыхивая белыми отблесками под темной зеленью кипарисов. И в ярком свете словно выросли буквы русского имени, которое было им так близко. Монтесуму вино усыпило снова, саксонец же, который вообще больше привык к пиву, чем к этому дрянному винцу, опять пустился в нескончаемый спор.
– А Стравинский, – вспомнил он не без ехидства, – сказал, что ты шестьсот раз написал один и тот же концерт.
– Возможно, – сказал Антонио, – однако я никогда не сочинял цирковую польку для слонов Барнема.
– Вот скоро появятся слоны в твоей опере о Монтесуме, – сказал Георг Фридрих.
– В Мексике нет слонов, – сказал ряженый Монтесума. Эта чудовищная нелепость вывела его из забытья.
– Однако сходные животные изображены вместе с пантерами, пеликанами и попугаями на коврах в Квиринальском дворце, где показывают привезенные из Индий диковины, – сказал Георг Фридрих, упорствуя, как всякий человек, одержимый навязчивой идеей под влиянием винных паров.
– Хорошую музыку слушали мы вечером, – сказал Монтесума, чтобы прекратить глупый спор.
– А! Сладкое варенье! – сказал Георг Фридрих.
– Я бы скорее сравнил ее с jam session [32], – сказал Филомено, но слова эти прозвучали так странно, что показались пьяным бредом. Потом он вдруг вытащил из своего свернутого плаща, брошенного подле корзины с продовольствием, таинственный предмет, подаренный, по его словам, «на память» Катариной-корнетом: оказалось, это блестящая труба («И отличная», – заметил саксонец, великий знаток инструментов), которую негр тут же поднес к губам и, проверив мундштук, разразился пронзительными трелями, глиссандо и резкими жалобными воплями, что немедленно вызвало протесты всех остальных – ведь они пришли сюда в поисках тишины, сбежав от карнавального гвалта, и, кроме того, это не музыка, а если даже и музыка, то совершенно невозможная на кладбище, хотя бы из уважения к покойникам, которые лежат в торжественном безмолвии под своими плитами. Филомено, несколько пристыженный выговором, перестал неуместными выходками пугать птиц на островке, и те, снова почувствовав себя хозяевами, залились привычными мадригалами и мотетами. Но теперь, вволю наевшись и напившись, устав от споров, Георг Фридрих и Антонио принялись дружно зевать по всем правилам контрапункта, сами смеясь над своим невольным дуэтом.
– Вы похожи на кастратов из оперы-буфф, – сказал Монтесума.
– Кастраты, мать твою! – откликнулся монах, с жестом не вполне пристойным для того, кто – хотя ни разу не отслужил ни одной мессы, под предлогом, что от запаха ладана у него начинается одышка и зуд, – был все же человеком духовного звания с тонзурой на макушке… Меж тем тени деревьев и склепов постепенно удлинялись. В это время года дни уже становились короче.
– Пора собираться, – сказал Монтесума. Он подумал, что надвигаются сумерки, а кладбище в сумерках всегда навевает грусть, нерадостные думы о человеческой судьбе – им-то и предавался принц датский, любивший играть черепами, как мексиканские мальчишки в день поминовения усопших… Под мерный плеск весел по спокойной воде, едва колыхавшейся у бортов лодки, они медленно продвигались к площади. Уютно устроившись под украшенным кисточками навесом, саксонец и венецианец отсыпались после бурного веселья; их лица выражали такое удовольствие, что приятно было смотреть. По временам с губ у них срывалось неясное сонное бормотание… Когда лодка проходила мимо дворца Вендрамин-Калерджи, Монтесума и Филомено увидели, что какие-то темные фигуры – мужчины во фраках, женщины в черных покрывалах, подобно античным плакальщицам, – несут к черной гондоле гроб, холодно отсвечивающий