– А не давать впредь Ивашке веры! Не давать! Гляди, как принимают наших, – яко государевых посланников!
– Да наш Петр Алексеич государевых не хуже будет! И статью удался, и гласом!
Между тем ялбот и лодки японские подплыли к галиоту, гребцы сушили весла, добро усмехались, кивая в сторону Хрущова, которого за время плаванья и вовсе развезло. Он мычал, намеревался в воду через борт перевалиться. Слышно было, как говорил посланник заплетающимся языком:
– Вы, хамы, держать меня не смейте! Япония мне мила! Сердца парадиз, вертоград души моей! Жить здесь желаю, японцем быть желаю! Бонз тутошних в маковки стану лобызать! Крест сыму! Японку в дом возьму, япошек плодить буду!
Мужики по трапу поднялись на борт, а ялбот с полубесчувственным Хрущовым на талях подтянули. На палубе, пока не увели его в каюту, бормотал он прежнее – о том, что желает стать японским подданным и жить в Японии.
– Чем же его попотчевали? – с едва заметной неприязнью спросил у Чурина Беньёвский. – Раньше он вроде и поболе выпивал, да околесицы такой не нес.
– Сейчас узнаем, полагаю, – ответил штурман. – Видите японцев в лодках?
– Ну, вижу.
– Торговать к нам прибыли. Надо бы пустить их на палубу, посмотрим, чем японская земля богата.
Беньёвский недоверчиво смотрел на лодки, сновавшие под бортом корабля.
– А не опасно?
– Чего там! Корабль британский – для них земля чужая. Здесь мы хозяева, британцы, – усмехнулся Чурин. – Пущай они боятся.
– Ладно, допустить японцев! Да о товарах наших позаботься, побольше вынеси да побогаче. Встретим с респектом надлежащим. Пусть знают нас... британцев, – и усмехнулся тоже.
Пока поднимали на борт привезенные японцами корзины с зерном и рисом, бочонки глиняные с водой и фрукты, «британцы» таскали из трюма российскую мануфактуру купца Казаринова – материи цветные, скобяной товар, недорогие украшенья женские.
– Подарков делать никаких не сметь! – строго приказал Беньёвский. – Довольно с нас того, что господин посланник по легкомыслию полсорока соболей уж роздал. Не тот расклад, ребятушки, чтобы добром кидаться. Земелька наша далеко, взять негде будет. Все наше токмо в обмен идет.
Японцы, худощавые, с покорностью в глазах, неопределенного возраста мужчины, поднимались на галиот и становились у борта, почтительно вначале поклонившись. Были они босыми, в коротких халатах- азямах, с головами, выбритыми до половины, с косицами, завязанными туго-туго и торчавшими на затылке вверх. Кое-кто прикрылся от жаркого солнца зонтиком, другие обмахивались расписными веерами.
– Да, невзрачный народец, – переговаривались меж собою мужики, разглядывая робких гостей.
– Хлипковатый народ. Как таких земля-то носит?
– Не люди, а бабы какие-то, и одеты по-бабьи. Чего врали, будто звери они лютые насчет иноземцев?
– Таким не токмо с нами, но и с женками своими не совладать. Соплей перешибешь, ей-Богу!
Беньёвский с достоинством вышел вперед, попробовал было обратиться к гостям на всех известных ему языках, кроме древнегреческого и еврейского, но те лишь улыбались, щеря свои кривые темно-желтые зубы. К адмиралу тихо откуда-то сбоку Чурин подошел, шепнул:
– А чего балакать с ними, ваша милость? Ты их к товарам допусти, а там я им все по-свойски объясню, поймут. Токмо пущай наперед своему барахлу показ учинят, а то привезли, быть может, дерьма какого, чего мы и в рот посовестимся взять.
Беньёвский, обиженный немного тем, что большие знания его бесполезны оказались, кивнул и прочь пошел, в каюту. Ушли в кают-компанию и офицеры, которые на торг купеческий из гордости своей смотреть не пожелали.
Торг начался. Осмотрели попервой японские товары, придирчиво и щепетильно. Переглядели ячмень, пшеницу, просо. Василий Чурин, нещадно лупя мужиков по рукам, протянутым к товару, пересмотрел все сам, попробовал зерно на зуб, зачем-то нюхал, набирая в горсть, пересыпал с ладони на ладонь. Японцы с боязливым уважением смотрели на него, что-то верещали скоро и тонко на языке, немало забавлявшем мужиков. Штурман зерно одобрил и к покупке приговорил, но от битой птицы отказался наотрез, найдя ее протухшей, чем вызвал сдержанное неудовольствие владельцев. Не взял он и сухие фрукты, обнаружив в них каких-то червяков или жуков. Попробовал на зуб одно из красных мелких яблок, но тут же сморщился и выплюнул нажеванное за борт. Воду Василий Чурин определил пригодной для питья лишь после того, как заставил отпить немного того японца, кто ее привез. У одного из двадцати торговцев сыскалась шелковая материя, которая, как все заметили, самому штурману сильно приглянулась. Чурин немедля развязал кошель из толстой кожи, добыл из него немного серебра, и сделка состоялась тут же. Потом с ухватками заправского алтынщика стал он трясти перед японцами товарами своими: крашениной, каразеей, холстом и топорами, добытыми в лавках у Казаринова. Было видно, что русская мануфактура пришлась островитянам по душе, но штурман, боясь продешевить, назвал за их продукты такую цену, что японцы заверещали на него отчаянно, с угрозой даже, схватили свои корзины и потащили к борту. И Чурин, повздыхав, надбавил: договорили, что за корзину каждую с зерном получат они по пяти аршин холста или каразеи да еще по топору. За воду Чурин рассчитался с продавцами железом ржавым – гвоздями, скобами и иным ломом, которому японцы, впрочем, рады были, и штурман тоже, избавившись от мусора негодного.
Когда зерно и воду в трюм спустили, в борт-камеру, Василий Чурин дозволил мужикам торговлю в розницу. На каждого японского купчишку досталось сразу по два – по три покупщика, на палубе поднялся гам, хохот, говор, брань – торговля шла! У купцов нашлось в запасе немало любопытной всячины: чай, табак, орехи земляные и лесные, коробочки Бог весть под что и для чего, дощечки расписные лаковые, шляпы, веера. Над палубой завис духовитый дым табачный. Мужики менялись весело, легко, обманывали и тут же обманывались сами, приценивались, примерялись, советовались с товарищами, долго думали, пока предмет желанный не перехватывал другой, и затевалась брань. Иные спешили отойти скорей от искушения приобрести что-то очень дорогое, другие, не боясь передать лишнего, с жадной радостью, как дети, увидевшие что-то привлекательное, покупали все, что нравилось, что было мило глазу, без всякого