Взгляды, которые костровой бросал на свинку Сивиллу, напоминали мне взгляды беспризорников на Квинстаун-роуд, когда они поглядывали на Джанни, выкрикивавшего: «Мороженое, мороженое, самое вкусное мороженое!» Из чего я сделала вывод, что Сивилла – не жилица на этом свете; да она и сама все понимала и, изредка всхлипывая, старалась поглубже зарыться в полковничью жилетку.
Как бы то ни было, я упросила мальчишку разрубить полено так, чтобы Лиз наложила на мое сломанное крыло шину и закрепила ее разорванными на полоски бельем, после чего почувствовала себя лучше. Но нам некуда было от него спрятаться, и когда он увидел, чем мы заняты, его глаза буквально полезли на лоб. Бог мой, как он таращился! И, верите ли, стал креститься!
Наконец Принцесса пришла в себя и нарушила свое многолетнее молчание мстительными выкриками, не относящимися ни к кому, ибо это явно была истерика с бессмысленным бормотанием. Ее не могла успокоить даже Миньона. Ясно было: Принцесса поняла, что «мавр может уходить». Ее руки словно ей уже не принадлежали, как будто отныне ей больше не суждено было использовать их как руки, а бедные пальцы не гнулись и напоминали шляпные крючки в прихожей.
Она так страшно кричала, так стенала о гибели своего рояля и любимых тигров, что клоуны рассвирепели и стали требовать, чтобы мальчишка вышвырнул ее на мороз, но тут Лиззи отыскала в своей сумке колоду карт, и, возмущенные, но притихшие, они расселись играть, а горе Принцессы тем временем иссякло, и она тихо прикорнула в объятиях Миньоны, лишь изредка испуская истерические всхлипы.
Лиз обняла меня, поцеловала и, несмотря на скрывающиеся за ее внешним спокойствием переживания, тут же, на моих глазах заснула под вонючими медвежьими шкурами. Я же была так потрясена случившимся, что никак не могла сомкнуть глаз, хотя давно уже спали клоуны, сжимая в руках карты и стаканы, крепко спал Полковник, медленно погружались в сон Миньона и Принцесса.
Лесную тишину нарушал только волчий вой – леденящие кровь звуки, совершенно не похожие на человеческие: они напоминали мне о моем одиночестве и о том, что в наступившей ночи нет ничего, что могло бы утолить нескончаемую скорбь этих Богом забытых мест.
Я лежала, уткнувшись лицом в руки, как вдруг услышала едва различимые на земляном полу шаги, а потом прикосновение – легчайшее, нежнейшее прикосновение, какое только можно себе представить, – к моей спине. Я резко подпрыгнула, но не смогла его поймать, потому что мальчишка уже как ни в чем не бывало сидел, скрестив ноги по-турецки, у костра и поигрывал малиновым пером.
Упрекнуть его у меня не хватило духу.
Мое движение потревожило Полковника; он перевернулся на спину и вскоре захрапел на пару со своей свиньей. Их дуэт, вероятно, меня и убаюкал, потому что следующее, что я помню, был грохот отпираемой двери.
Получилось так, что атаману разбойников захотелось встретиться со мной наедине, и за мной пришли, чтобы проводить в его хижину. Меня усадили на грубо сколоченный табурет перед столом, на котором я увидела простоквашу, черный хлеб и чай. Сон меня освежил, я подумала: «Пока живу надеюсь» и, несмотря на все свои страдания, обмакнула кусочек хлеба в простоквашу и заставила себя проглотить. Все это время атаман теребил свои длинные усы, свисающие с верхней губы к кадыку, и испытующе поглядывал на меня близко посаженными, но незлыми глазами.
Должно быть, я действительно выглядела нелепо в остатках кружевного вечернего платья, купленного по случаю в «Свон и Эдгарс»,[98] которое не шло мне даже новое. К тому же я была без нижней юбки, да еще укутана, словно тогой, одеялом. Манеры его, впрочем, сохраняли все черты высокомерной обходительности нищего; он ни разу не попросил меня показать крылья, видимо, полагая это бестактностью, хотя ему, конечно же, очень хотелось посмотреть.
– Вы – в Забайкалье, где реки промерзают до дна и рыбы застывают во льду, как мошки в янтаре, – объявил он. Как вам известно, у меня талант к языкам, я хватаю их на лету, как блох, и, хотя его русский и не был петербургского выговора, я все равно все понимала.
– Я это уже поняла, – сказала я.
– Добро пожаловать в братство свободных людей!
– «Братство», вот как? Но я не довожусь вам братом! – Его братское приветствие было совсем не к месту, и я презрительно усмехнулась, на что он не обратил никакого внимания и продолжал:
– Мы не заключенные, не изгои и не поселенцы, сударыня, хотя братство наше возникло именно из этих сословий; мы живем вне закона, не знающего к нам пощады, и своей жизнью и поступками доказываем, что жизнь в лесу может принести свободу, равенство и братство тем, кто готов платить за них бездомностью, опасностями и даже жизнью. Отныне, как говорится, наши сестры – сабли остры; наши жены – ружья заряжены, с которыми мы каждую ночь делим свои лежаки и – ревнивые – никогда не спускаем с них глаз. Мы идем на смерть с той же радостью, с какой идут под венец.
Не думайте, что я не прониклась духом его разглагольствований, хотя, как мне казалось, они должны были подчиняться определенному смыслу. «Сестры – сабли, жены – ружья» – что это такое, в самом деле! Что за разговор? Пойти с кем-нибудь из них
– Только катастрофа, – говорил он, – способна завести мужчину в такую глушь.
Но не я ли – живое доказательство того, что и женщины появляются здесь отнюдь не по собственной воле? Чтобы скрыть свое раздражение, я попросила у него еще стакан чая. Мою просьбу он любезно исполнил под звон и бряцанье оружия, поскольку, помимо прислоненного близ него к козлам ружья, на поясе у атамана болтались два пистолета, а его армяк был накрест перепоясан патронташем. Кроме того, у него имелась сабля с широким клинком, похожая на турецкую. Таково было снаряжение этого дикаря, украшенного свирепейшими усами. Его одежда напоминала одеяние бандитов из комических опер, только подражал не он, а
– Каждый из нас, включая последнего мальчишку, скрывается здесь от закона, который готов нас покарать за месть мелким чиновникам, армейским офицерам, помещикам и им подобным негодяям, некогда насильно обесчестившим наших сестер, жен и возлюбленных, которые теперь далеко, далеко от нас…
Так вот где в либретто появляются женские партии! Подруги, которых с нами нет!
– Что вы имеете в виду под словом «обесчестившим»? – спросила я, с отвращением вылавливая из чая дохлую муху, но поскольку для мух здесь слишком холодно, оказалось, что это всего лишь чаинка. Я еще раз прощупала его на предмет «бесчестья».
– Атаман, а где вообще находится женская честь? В п… или в душе?
Мой лаконичный софизм, положенный на музыку, тоже прозвучал бы неплохо. То ли мой вопрос его расстроил, то ли произнесенное вслух неприличное слово моментально охладило его пыл. Не привыкший к тому, что его мнение оспаривают, он всосал усы в рот и яростно их пожевал.
– Лично я считаю, – добавила я, – что девушка должна пристрелить своих насильников самостоятельно.
И так выразительно посмотрела на его ружье, что даже если бы у него что-то и было на уме, он немедленно бы передумал.
– Это мои люди, – сказал он, очевидно не желая обсуждать со мной эту тему, – взорвали железную дорогу.
– Прекрасно! – произнесла я иронично. – Вот это дело! Взорвать цирковой поезд! Интересная задумка.
И тут, Боже мой, у этого огромного, непорочного, великодушного мужика глаза потекли жирными слезами, он отшвырнул козлы, в ярости опрокинул остатки моего недоеденного завтрака и, упав передо мной на колени, приступил к своей главной арии.
– Удивительная госпожа из-за гор и далекого моря! Если бы царь-батюшка знал обо всем происходящем в его государстве, он никогда бы не допустил, чтобы таких честных крестьян, как мы, отлучили от сохи и, словно зверей, послали жить вдали от дома и вне закона, потому что мы не сделали ничего такого, чего не сделал бы он сам, если бы царице-матушке или его бесценным дочерям угрожало бесчестье.
Когда мы в последний раз ограбили железнодорожный разъезд в Р., мы взяли там газеты, чтобы