первобытную целостность своего коллективного бессознания от жестокой технологической яви Века пара?
Вероятно, до тех пор, пока у них хватит сил пренебрегать ею. До тех пор, пока ни одному из этих хлопающих в ладоши детей не захочется, когда он вырастет, стать машинистом. До тех пор, пока никому из них не захочется узнать, откуда и куда едут эти поезда, вместо того чтобы взирать на них с удивленным безразличием. Именно безразличием, сознательно культивированным безразличием члены этой общины защищались от городка В и его жителей.
За их безразличием скрывался страх. Самих иноземцев они не боялись; тот, кто принес им бесплодие, принес и огнестрельное оружие; и аборигены, и поселенцы быстро сообразили, что нейтралитет, защищенный оружием, – лучший принцип существования. Они не боялись гонококков; гораздо больше их пугала другого рода зараза – духовная неудовлетворенность, подхваченная от контакта с непознанным, симптомами которой являлись вопросы. Поэтому они появлялись в городке Р., чтобы торговать и рыться в мусорных кучах – не более того. Р. для них был таким же городом сна, как и их деревня, и они были намерены поддерживать эту идею.
Несмотря на то что Уолсер был раза в два выше их, белым, как березовое полено, и его круглые глаза считались у монголоидной расы минусом, они знали, что он «черт» не в смысле «иноземца», а в смысле «демонического пришельца», «лесного демона», «представителя мира духов», по причине потрясающего экстаза, в котором он пребывал все время своего бодрствования. Шаман представил найденыша соплеменникам: «Смотрите, вот тот, кто видит сны!» Они с уважением слушали бессвязную болтовню Уолсера и, не понимая ее, считали это доказательством его пребывания в священном трансе.
По мере того как Уолсер оправлялся от потери памяти, вызванной ударом по голове, он понял, что приговорен к непреходящему состоянию священного бреда, или мог бы это понять, если бы ему представили какую-нибудь иную личность, нежели лишившуюся разума. Как бы то ни было, его собственное «я» находилось в состоянии неопределенности.
Уолсер жил вместе с шаманом. Даже прадед этого шамана был шаманом. Он рос болезненным мальчиком и так же, как и его предшественники страдал от частых обмороков. Во время одного из них явились его предки. У кого-то на голове были рога, другие несли вымя. Они поставили его на ноги, как деревянный чурбан, и стали пускать вокруг него стрелы из своих луков до тех пор, пока он в очередной раз не потерял сознание; иначе говоря, ему приснилось, что он потерял сознание. Тогда предки разрезали его на куски, съели сырым и сосчитали кости. Их оказалось на одну больше, чем обычно. Так предки узнали, что мальчик сделан из подходящего материала и сумеет продолжить семейное дело.
Этот ритуал продолжался целое лето, и пока предки им занимались, мальчику не позволялось ни есть, ни пить, и он очень похудел. Шаман взглянул на бледную кожу Уолсера и подумал, что для подсчета его костей одного лета не хватит. А была ли проблема? Слишком много костей? Слишком мало? А что может означать слишком большое или маленькое число костей в великой природе вещей? Загадка, которая шамана веселила, и только!
После того как предки сосчитали кости, они сложили их вместе и оживили мальчика подкрепляющим глотком оленьей крови. Он лежал в своей хижине, и его язык вдруг сам собой начал петь. Его мать и отец – оба шаманы – подошли послушать. Поющий язык подсказал им, какой бубен понадобится их сыну, чтобы вызывать духов. Они убили оленя, освежевали его и стали готовить кожу.
Шаман протянул Уолсеру еще один стакан мочи, и Уолсер начал петь. Шаман слушал очень внимательно. Уолсер пел:
Увидев слезы, катящиеся по щекам его молодого подопечного, шаман испытал великую нежность! Но мелодия песни показалась ему, не привыкшему к европейской музыке, странной. Однако он решил, что понял звуки правильно, и потому заколол оленя и растянул его шкуру на двух кольях сушиться. Из-за ненастной погоды это пришлось сделать в хижине, в которой скоро завоняло. Шаман бросил на горящую печку сухие веточки и стебли можжевельника и чабреца, но не для того, чтобы заглушить вонь гниющей оленьей шкуры (сам он этим запахом скорее наслаждался; Уолсера же несколько раз тошнило), а потому, что фимиам горящих трав вызывал видения. Глаза Уолсера без остановки вращались в орбитах; прекрасно!
Как правило, молодой человек ел то же самое, что и шаман, но сегодня ради эксперимента шаман решил накормить его тем, что предлагал идолам в аскетичной деревенской молельне без окон, человекообразным существам, перед которыми он практиковал мистерии своей религии. Идолы питались кашей из молотого ячменя с кедровыми орешками и бульоном из глухариного мяса. Уолсер отхлебнул с подозрением, после чего активно замолотил роговой ложкой в своей деревянной миске. На печке потрескивали и дымились травы. У Уолсера слипались глаза.
– Гамбургеры, – размышлял он вслух. Шаман насторожился. Уолсер медленно побрел по лужайке гастрономических воспоминаний; шаман, услышав это перечисление, решил, возможно, что его подопечный молится.
– Уха, – лицо Уолсера было зеркалом памяти: он поморщился. Сделал еще одну попытку. – Рождественский ужин…
Лицо его перекосилось, он захныкал. Слова «Рождественский ужин» напомнили ему о чем-то ужасном, о смертельной опасности; они напомнили ему о «главном блюде».
– «Ку-ка-ре-ку!» – громко заорал он, атакуемый чудовищными, но неясными воспоминаниями, потом впал в мучительное молчание, после чего ему пришла в голову следующая, более радужная мысль:
– Пирог с угрем и картофельное пюре!
При этом он просиял и принялся тереть рукой живот. Само внимание, шаман, знаток жестов, подлил ему бульона и стал ждать очередных откровений.
– Пирог с угрем и картофельное пюре, дружок, – повторил Уолсер с подъемом.
После этих слов шаман решил, что Уолсеру пора сделать шаманский бубен. На следующее утро он завязал ему глаза обрезком оленьей кожи, одел потеплее, вывел из хижины, трижды крутанул вокруг оси, чтобы лишить ориентации, и с силой толкнул. Покачиваясь, Уолсер поковылял вперед, а следом за ним шаман с топором на плече, который внимательно прислушивался к тихому шелесту лиственниц, берез и елей, что-то ему ласково нашептывающих.
Уолсер неуверенно двигался вперед, поддразниваемый невыносимо гадкими путешествиями, в которые увлекало невидящего человека с повязкой на глазах его воображение, пока в свистящем в подлеске ветре вдруг не расслышал шипение одного-единственного слова: «Убийство!»
В тот же момент Уолсер сорвал с глаз повязку и ударил шамана в нос. Тот, видимо, ожидал такого поведения и тут же ответил ударом на удар, хотя ему и пришлось при этом подпрыгнуть, потому что Уолсер был гораздо выше него. Впрочем, он разрешил Уолсеру идти дальше без повязки.
Спустя какое-то время шаман услышал негромкое, но настойчивое постукивание. Уолсер, который ничего не слышал, – в лесу стояла звенящая тишина – с подозрением глянул на шамана, когда тот подошел к незнакомому Уолсеру дереву и приложил ухо к стволу. Через секунду шаман раздраженно тряхнул головой и жестом велел продолжать путь.
А постукивающее дерево сказало шаману. «Это просто шутка!»
Вскоре постукивать стало другое дерево, но, как оказалось, и оно пошутило над шаманом. Он что-то пробормотал. Однако третье барабанящее дерево решительно заявило: «Это я!» Шаман немедленно его срубил и велел Уолсеру нести ствол домой. Он смастерил из этого дерева обод бубна и сел возле пахучей печки.
Дом был одноэтажный, аккуратный, уютный, квадратной формы, построенный из сосновых бревен. Над самоваром висел кожаный мешочек, украшенный орлиными перьями, хвостами бело и зайцев, металлическими бляшками и кусочка ми кожи. В нем хранился амулет, который он никому не показывал, даже Уолсеру, хотя полюбил его, как родного. В амулете хранилась вся его магическая сила. Он достался ему в наследство от отца, который потребовал, чтобы сын никому не показывал содержимое этого мешочка. Шаман напустил вокруг мешочка столько таинственности, что было бы ничуть не удивительно, если бы он оказался пустым.
Шаман и Уолсер жили не одни, с ними жил бурый медведь, меньше года от роду, почти медвежонок. Медведь этот, с одной стороны, был настоящим, мохнатым, всеми любимым медведем, а с другой –