воплощением абстрактного медведя, малого божества, некоего предка. Обитатели леса были тесно связаны друг с другом родством, и в мужской линии племени было немало родственников-медведей.

Шаман был убежден в том, что в детстве этого медведя сбросили с неба в серебряной колыбели. Он лично видел, как колыбель сорвалась в лесную чащу с серебряного шнура, но пока он добирался до медвежонка, исчезли и колыбель, и шнур. Шаман принес медвежонка домой и дал ему пососать тряпицу, пропитанную молоком оленихи. Вскоре медвежонок перешел на твердую пишу и стал есть то же, что и шаман, – свежую рыбу, кашу, дичь, за исключением медвежатины.

Шаман проткнул медвежонку уши и нацепил ему для красоты медные серьги, а еще сделал медный ошейник и медный браслет на левую лапу. Когда медвежонку исполнится год. его приведут в молельню и перережут горло перед идолом, восседающим на куче черепов медведей, окончивших свой земной путь точно таким же образом.

Шаман сам этого не делал. Духи выбирали медвежьего палача из жителей деревни, указывая на него во снах или иным образом, и шаман был этому рад, потому что настолько привыкал к медведям, что губить их никак не мог, хотя и был уверен. что это необходимо. Вся деревня собиралась в молельне и наблюдала за церемонией, оплакивая жертву, выпрашивая у нее прощение: «Бедный медвежонок! Нам так тебя жалко! Мы очень любим тебя, бедный медвежонок! Нам очень плохо оттого, что приходится тебя убивать!» Потом медведю отрезали голову, а тушу жарили на костре. Отрубленную голову с медными серьгами в ушах клали посреди общего стола и обкладывали ее самыми лакомыми кусками: печенью, зобом, нежной филейной частью, а сами ели все остальное. Участники этого пира делали вид, будто не замечают, что главный его персонаж не съедает ни куска из предназначенных ему лакомств.

Теперь освобожденный от телесной оболочки медведь мог передавать послания мертвым; те, кто его отведал, приобретали медвежью силу и бесстрашие; а поскольку смерть в этой религии не была окончательным и безвозвратным уходом, считалось, что медведь вскоре снова родится, снова будет пойман, выращен и принесен в жертву в очередном цикле вечного возвращения.

И это был настоящий деликатес, ей-богу!

После того как мясо выварилось, медвежий череп бросали в кучу таких же черепов в молельне, и если бы кто-то их сосчитал, то убедился бы в чрезвычайной древности этого обычая. Но черепов никто не считал – ни один житель деревни толком не знал, чем прошлое отличается от настоящего. Точно так же они не совсем понимали разницу между настоящим и будущим. Медведь тем более жил в блаженном неведении.

Уолсер спал вместе с шаманом и медведем в огромной латунной кровати, которую шаман, то ли по необходимости, то ли по принципу «в хозяйстве все пригодится», приволок со свалки на станции в Р. Вскоре у Уолсера завелись медвежьи блохи.

Шаман верил в то, что медведи умеют разговаривать с другими лесными зверями, и что рано или поздно его медведь заведет многозначительный разговор с Уолсером, но время шло и, хотя юноша и медведь хорошо ладили друг с другом, никаких разговоров у них не было. Впрочем, от нечего делать Уолсер выучил медведя танцевать. Следуя глубинному, почти инстинктивному позыву, вел Уолсер, хотя медведь тоже был мужчина. Когда медведь в первый раз усвоил принцип танца, очередной кусочек мозаики уолсерова прошлого лег на бессвязность его настоящего, хотя мозаика эта не только была далека от завершения, но даже и не воспринималась как мозаика. Уолсер с медведем кружились по дому. Ноги его лучше мозгов понимали, что нужно делать, и подчинялись велению вполне определенного, хотя и забытого ритма: раз-два-три. раз-два-три… Уолсер кружился с урчащим медведем перед печкой, на которой потрескивал и курился сухой можжевельник, как когда-то танцевал он на усыпанном опилками полу с другим когтистым хищником. Как когда-то танцевал он…

– Вальс! – воскликнул он. И с радостным осознанием продолжил: – Уолсер! Я – Уолсер!

И выпустив из рук медведя, с силой ударил себя в грудь.

– Я – Уолсер!

Шаман его прекрасно – и впервые правильно – понял. Он был очень доволен тем, что его ученик исполнил варварский танец и в экстазе назвал свое истинное имя. Скоро, очень скоро Уолсер станет колдуном. Шаман натянул оленью шкуру на обод и оставил ее доходить. Вырезал из ольхи колотушку, поймал зайца, освежевал его и обтянул палочку его шкуркой, которая в это время года была белой как снег. Теперь оставалось только терпеливо ждать, когда Уолсер пеной у рта, падениями и криками даст знать о том, что готов бить в бубен.

К этому времени Уолсер волей-неволей выучил несколько слов языка шамана, языка трудного и неуклюжего, со взрывными звуками «к» и «т», изобилующего гортанными приступами, похожими на щелкающие и ухающие звуки бьющего по дереву топора или хруст снега под ногами. В лишенной системы манере ребенка, овладевающего речью, он в первую очередь освоил существительные: «голод», «жажда», «сон». Потом одно за другим выучил семьдесят четыре слова, выражающих всевозможные разновидности холода. Вскоре погрузился в тайны их вычурной грамматики.

Постепенное изучение языка шамана вызвал в нем конфликт, поскольку его воспоминания, или сны, или как там их называют, существовали совсем в другом языке. Когда он громко на нем говорил, шаман обращал на это гораздо большее внимание, чем когда он просил очередной стакан чая на финно-угорском диалекте, потому что всплывающие в сознании Уолсера осколки английского языка шаман воспринимал как астральную речь которую, согласно его религии, следовало толковать как цепь загадок, становящихся понятными благодаря медитации и известному продукту перегонки, которым он продолжал потчевать Уолсера.

Шаман очень внимательно слушал то, что Уолсер говорил после сна, потому что сон растворял переход от реального к нереальному, хотя сам шаман так бы не сказал: он различал только едва заметный, словно пологая ступенька, переход от одного уровня реальности к другому. Он не разделял безоговорочно то, что видел, и то, во что верил. Можно сказать, что для всех народов этого края не было особой разницы между фактом и вымыслом; существовал некий магический реализм. Странная судьба для журналиста – оказаться там, где фактов, как таковых, не существует! Но вряд ли Уолсер помнил, что такое «журналист». Его настойчиво посещали воспоминания; но он плохо об этом помнил. С каждым днем голова его прояснялась – он уже не кричал петухом, но воспоминания были ему непонятны до тех пор, пока шаман не начинал их толковать.

Вооруженный догматами своей сложной метафизики, шаман без усилий смирился с той легкостью, с которой Уолсер говорил на языках. Но если Уолсер пришел к осознанию того, что он наделен особым даром видеть сны, а это была единственная доступная ему теория его отличия, иногда, как при открытии собственного имени, он задавал себе вопрос: «А не существует ли, как мне иногда кажется, некий мир за пределами этого места?»

После чего он впадал во взволнованный самоанализ. Так Уолсер обрел «внутреннюю жизнь», царство размышлений и догадок в пределах самого себя, принадлежавшее исключительно ему. Если перед тем, как отправиться вместе с цирком в погоню за женщиной-птицей, он был как бы сдаваемым внаем меблированным домом, то теперь в этом доме наконец-то появился жилец, хотя он и был. как привидение, бестелесным, и иногда на несколько дней кряду исчезал.

Однако в этих обстоятельствах не было смысла задаваться вопросом о существовании некоего внешнего мира, потому что шаман прекрасно знал, что он был, и постоянно его посещал. В состояниях транса, к которым у него была наследственная предрасположенность, он часто там путешествовал. К тому же шаман был не единственным, кто был знаком с другим миром; во время своих путешествий он видел в небе. Забайкалья толпы летающих шаманов! Тот мир был знаком ему не хуже, чем этот, где он временно «бросал якорь» для того, чтобы обсудить с Уолсером возможность другого мира; и тот мир, и этот наверняка были идентичны миру, который Уолсер посещал во время своих гипнотических состояний, потому что все миры – уникальны и едины.

И все. Дискуссия окончена. Шаман принимался ласково поглаживать медведя.

Но как-то, бродя вдоль железнодорожных рельсов. Уолсер наткнулся на маленького деревенского мальчика, который сидел в снегу на пне, уставившись куда-то вдаль, в белизну где медленно растворялось пятно дыма от прошедшего поезда. На лице ребенка Уолсер разглядел выражение острой тоски, которое его тронуло и, более того, что-то шевельнулось в его памяти: он узнал это выражение не глазами, а сердцем; на какую-то долю секунды он превратился в светловолосого мальчишку который четверть века назад глазел

Вы читаете Ночи в цирке
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×