на глазах, как будто только необходимость выходить на публику держала тебя в узде. Даже волосы твои уже нельзя назвать светлыми.
И когда
Феверс остановилась.
– Что? – спросила она.
– Орландо добивается своей Розалинды. Она говорит: «Вам отдаюсь я, так как я вся ваша».[109] Это же. – добавила она подлым ударом, – относится и к банковскому счету.
– Но ведь не может случиться так, что я сдамся. – сказала Феверс. Дикция ее в этот момент была очень четкой. – Мое существо, мое «я» – уникально и неделимо. Продавать себя ради удовольствия других – это одно; я ведь могла выступать и бесплатно, только за благодарность или в ожидании наслаждения… и от молодого американца я жду только наслаждения. Но сущность свою нельзя отдать, как нельзя ее и приобрести, иначе что от меня останется?
– Вот именно, – сказала Лиззи со скорбным удовлетворением.
– К тому же, – с жаром продолжала Феверс, – мы здесь – вдали от церквей и священников, при чем здесь свадьба?…
– Смею заметить, что у тех лесных людей, среди которых нашел прибежище твой любимый, существует такой же институт брака, как и в любом другом обществе, хотя, возможно, празднуют они его по-другому. Чем невыгоднее сделка, которую людям приходится заключать с природой, чтобы выжить, тем больше обычаев они придумывают для поддержания порядка. Здесь есть свои церкви; есть и священники, хотя они носят странные рясы и совершают какие-то свои обряды.
– Я украду его. Мы сбежим отсюда!
– А что если он не захочет?
– Ты ревнуешь!
– Никогда не думала, – сухо проговорила Лиззи, – что доживу до времени, когда моя девочка скажет мне такое.
Пристыженная, Феверс замедлила шаг. Слова Лиззи не выходили у нее из головы.
– Свадьба! – воскликнула она.
– Принц, который освобождает принцессу из логова дракона, вынужден на ней жениться, даже если они друг другу совершенно не нравятся. Таков обычай. Не сомневаюсь, что этот же обычай применим и к воздушной гимнастке, которая освобождает клоуна. И называется этот обычай «счастливым концом».
– Свадьба, – тихо повторила Феверс с каким-то неприязненным благоговением. Но уже через секунду воспряла духом.
– Боже мой, Лиз, вспомни его облик. Как будто его вылепила какая-то девочка и так, как ей захотелось. Наверняка у него хватит достоинства отдаться мне, когда мы снова встретимся, но только не наоборот! Пусть он отдастся мне на сохранение, и я его изменю. Лиззи, ты сама сказала, что он – «невысиженный»; прекрасно – я
Лиззи уловила истерические нотки в голосе своей приемной дочери.
– Может быть – да, а может быть – и нет, – сказала она. охлаждая ее пыл. – Возможно, лучше вообще ничего не планировать.
Февсрс показалось, что речь ее приемной матери была такой же суровой, как и окружавший их пейзаж. Чтобы совсем не упасть духом, она стала насвистывать «Полет валькирий». Было что-то жалкое в этом негромком свисте в сибирской глуши, но она упорно продолжала. Немного помолчав, Лиззи выбрала другую тактику.
– Все-таки, дорогуша, я скажу тебе следующее: если ты не предложишь купить свою историю какой- нибудь газете и не выступишь против полковника Керни…
Чтобы сменить тему, Феверс прекратила свистеть и вставила:
– …которого, Лиз, мы могли бы размазать в прессе за его обращение с подчиненными…
– Если ты не собираешься получить от газетчиков хорошие деньги, то я не вижу во всем этом никакого смысла. Возможно, это признак твоего морального роста, милая…
Феверс снова засвистела, но Лиззи настаивала:
– …что ты домогаешься этого парня только ради его тела, а не за то, что он тебе заплатит. Каким бы невыгодным ни оказался острый приступ моральных угрызений, он должен стать хроническим в том, что касается финансирования борьбы.
– Ты закончила? Это все? Не понимаю, зачем ты поехала со мной, если ты только и можешь, что брюзжать?
– Ты не знаешь о человеческом сердце главного, – уныло проговорила Лиззи. – Сердце – орган ненадежный, и в отсутствие страсти ты – ничто. Я боюсь за тебя, Софи. Продавать себя – одно, а раздавать направо и налево – совсем другое, но… Боже мой, Софи, что если ты просто
– Яйца? А при чем здесь яйца?
Они бы снова поссорились, если бы в этот момент, впервые за много миль, не увидели признак присутствия человека – небольшое хрупкое укрытие из ветвей, прислоненных к огромной старой сосне. Поначалу укрытие можно было и не заметить: в нем не было ни дверей, ни окон, ни каких бы то ни было щелей, поэтому оно больше напоминало поленницу дров, чем хижину, однако поленница в этой чаще была так же неуместна, как океанская яхта; к тому же, приблизившись, они услышали доносившиеся изнутри сдавленные стоны и всхлипывания.
Лиз знаком велела Феверс остановиться, потому что шаги маленькой женщины были гораздо легче грузной поступи воздушной гимнастки, и, неслышно подкравшись к шалашу, застала врасплох того, кто в нем скрывался. Но лежавшая на охапке грязной соломы женщина была не в состоянии удивляться.
Раздвинув ветки, Лиз пристально на нее посмотрела. Тусклый свет короткого зимнего дня стремительно угасал, внутри не было ни освещения, ни очага, и Лиззи поспешила достать спички, которые она стащила у Маэстро. При крохотном огоньке она разглядела лежавшую ничком женщину, на которой, несмотря на страшный мороз наступающей ночи, не было ничего, кроме старого бахромчатого платья из оленьей коней с прорезью посередине, из которой выглядывал ее вздутый живот. Похоже, она сбросила постельное белье в приступе лихорадки или бреда; во всяком случае она лежала без покрова, хотя вокруг валялось несколько шкур. Грубо сколоченный деревянный ящик рядом с ней оказался колыбелью, в которой проснулся и заплакал ребенок.
Лиззи осторожно отодвинула еще пару ветвей и пробралась внутрь. Она нашла в своем мешке огарок свечи и зажгла его. Розовощекий младенец показался ей поначалу вполне здоровым, однако, взяв его на руки, чтобы успокоить, она заметила, что его мертвенную бледность скрывает кровь, размазанная – по старинному обычаю племени, – подобно румянам. Мать открыла глаза. Возможно, она решила, что ее уединение нарушил медведь, но отнеслась к этому совершенно безучастно. Еще сильнее разбросав ветки, в шалаш ввалился второй медведь. Выражение лица матери не изменилось. Лиз пощупала ее лоб. Он был очень горячим.
– Укрой ее, – сказала Лиз Феверс, занявшись младенцем.
– Что же это такое, черт подери? – громко спросила Феверс, сделав все, что от нее требовалось.
– Трудно сказать, – ответила Лиззи. – Возможно, эта женщина, пребывающая в рабстве у своей репродуктивной системы и по рукам и ногам привязанная к той природе, которую твоя, Софи, физиология отрицает, оставлена здесь специально для того, чтобы ты хорошенько все взвесила, прежде чем превращаться из уродины в женщину.
Лиззи поднесла ребенка к материнской груди, но молоко еще не пошло или его не было вообще, потому что ребенок, ухватив сосок ртом, принялся яростно его сосать, но тут же разочарованно вскрикнул, отпустил