передний план и заслонять то, что вам обоим кажется главным, это вас будет отвлекать от купли-продажи простых услуг, и ты пожалеешь, что связался, поскольку на все публичные дела не хватит ведь гениальных актрис, которые способны перевоплощаться и убедительно играть. И нимфоманок не хватит, которые б отдавались любимому делу, отметая все лишнее, – не напасешься их на всех. Нимфоманки быстро слетают с круга, а актрисы и так в жизни могут неплохо устроиться, – в театр из них мало кто идет, все больше замуж... Так что редко удается спрятать человеческое, непрофессиональное, нерабочее. Это как бы такая грибница... Срезал подберезовик вроде подчистую, но там же еще под землей тонкие волокна туда-сюда, во все стороны, и все грибы на поляне соединены в такой как бы подземный растительный Интернет. Это утомительно – прикидываться дураком и делать вид, что все в жизни просто, проще не бывает. И вот еще так. Кроме грибницы, еще такая картинка. Срываешь, значит, со стола скатерть. Но на ней стоит супница, и тарелки с салатами, и приборы, и китайский фарфор, – и вот все это отвратительно звенит и грохочет, и разбивается в белые черепки и осколки, и заливается суповой густой жижей...»
С этим ее блядством было распознавание обмана, острое его чувство, стыдная, унизительная боль, желание слез и уж более никакой идеализации подруги. Доктор так, в общем, соображал с самого начала, что она неспособна к моноандрии, она ей предпочтет скорее всего смерть, и уж точно всегда смертельный риск, риск пойти под изнурительные, невыносимые, окончательные пытки, чтоб после них быть неизбежно и жестоко убитой, когда разоблачатся все ее страшные измены. Но! Поначалу-то он согласен был делить ее с прочим миром. А потом – это была принципиальной важности точка – расхотел. И в этот момент все счастье и кончилось.
– Богатый внутренний мир и пиво пить – это пожалуйста, сколько угодно. Но обмен жидкостями с тобой, а через тебя и с кем-то еще – нет, на это я не способен, – отвечал он ей, когда они сидели на лавке и пили пиво из горла, с чищеной вакуумной воблой.
– Раньше твоя реакция меня больше вдохновляла, – отвечала она обиженно, огорченно.
– Реакция ж не бывает по заказу, а? – говорил равнодушно и лениво он.
– Можно тебя поцеловать? – Она хотела, чтоб все опять стало как было.
– Только если в щечку. А по-другому я сейчас просто не могу. Ну, не могу. Я чувствую барьер, через который не могу перешагнуть. Бывают моменты, когда я даже дотронуться до тебя не могу.
«М-да, похоже на то, что приговор уже вынесен... И это скорее хорошо, чем плохо. – Это уже не вслух, это он про себя. – Я прошел через все стадии таких вот отношений, и всеми проникся, все прочувствовал всерьез, отследил все оттенки. И даже страдал! Какие я все же принял страдания... Тонкие, острые, еле стерпимые. А она – она с виду куда старше своих лет, она потасканна, она весьма испита, у нее порочное лицо, – легко думал он свои страшные мысли. – В ней все же есть заметная неотесанность. Ей надо бы подшлифоваться. И вульгарность есть, и жлобство, и нехватка вкуса. Эти глупые игры в „я хочу от тебя ребенка“... Что может быть примитивнее? Разве это та женщина, которая нужна мне? Эх! Она не тянет даже на вторые роли...»
– Целоваться не будем, – сказала она на прощание, отвернувшись от Доктора, не желая глядеть в его сторону.
– Не скучай, – только и сказал он.
– Не-не, не буду, – ответила она уверенно, и вышла, и ушла.
Ну, так она позвонила через десять минут и сказала, что больше звонить не будет, раз она так его раздражает. А после таки опять позвонила и сказала, что, напротив, все равно будет ему звонить. И дала номер своей новой мобилы.
Они продолжали встречаться почти как ни в чем не бывало. Но через пару недель случился очередной развод с ней.
– Ты, как Березовский, – прощаешься, но не уходишь, – весело и грубо шутил Доктор. – Сколько уже раз прощались и разводились, – ну, это как бы третий.
– Ты хочешь, чтоб я собрала вещи и ушла? – Это была не более чем фигура речи, какие уж вещи при их странных отношениях...
– Нет. Думаю, что если б я этого хотел, то легко бы это устроил.
– Так я не поняла, мне собирать вещи? – допытывалась она еще через день.
– Да перестань ты херню нести...
– Ну все-таки! Это важно... Я должна знать...
– А, ты думаешь, идти тебе сегодня вечером на блядки или нет?
– Не собираюсь я ни на какие блядки! Просто хочу знать, что ж ты решил и на каком я свете. Чего ждать?
– Ты залезла в высокие материи, опасные для тебя, – в те сферы, где я тебя давно уже должен убить.
– За что?!
– За твои измены.
– Не было никаких измен!
– Были. Не надо меня наебывать. Меня невозможно наебать. В этом по крайней мере.
– Ну даже, допустим, и если бы, но что может сравниться с Матильдой моей? – И глаза ее дрогнули, когда смотрела в его глаза, изображая невинность, тонко, в обход, говоря о чужих, посторонних мужиках так, будто они всего лишь воображаемые.
– Врешь. Глаза тебя выдают.
И точно, глаза ее быстро-быстро содрогнулись, трепыхнулись, как будто он пальцем ткнул в зрачок. Она смолчала. Он так из нее выдавил фактически признание...
– Не верю я в ее красивые рассказы! Самое красивое, что может там быть, – это страх одиночества, до того сильный, что она не может оставаться одна и к кому-то льнет пусть хоть на час и этими мелкими впечатлениями перебивает большую любовь, которую тяжело все-таки вытерпеть, ибо она непредставима без какого-то воздержания и упорных отказов разным искателям.
Вообще его подозрения не требовали доказательств, когда есть боль, – тут уж без вариантов... Из того, как сильно и горячо Доктор о ней думал, ему легко было заключить, что она его по-прежнему задевала, волновала. Но это волнение давно уже не радостное, оно начало граничить с ненавистью и весьма точно названо было Доктором, определено так: досада.
Он едва не срывался на термины типа «грязь, грязно», еще чуть, и он бы смог начать вопить о своей, что ли, чистоте? Какой урок, какой урок... Да даже когда он еще не чувствовал боли, он и тогда чутко отмечал на себе воздействие темных глубин своей подруги, тяжесть ее мрачного настроения, которое, как теперь он почти совсем точно знал, вызвано было не чем иным, как отвращением к ее неуправляемой тяге к мужикам, осознанием глубины падения, а даже и мерзости – такой густой, что признаться в ней и после этого не застрелиться – просто невозможно. То есть надо молчать, без вариантов, признание тут невозможно... Остается только мучительно размышлять о том, что выхода нет и даже искать его не хочется. «А вдруг она и правда страдает? Вдруг она чувствует глубоко и сильно – настолько, что даже способна удерживаться от веселых удовольствий?» – спрашивал себя Доктор прочувствованно, но из подсознания прорывалось что-то вроде:
«Заткнись, мудила! – Это он к себе так обращался, сорвавшись, и утратив веселое любопытство к жизни, и не умея более смотреть на ситуацию со стороны. – Да какие у нее там, к ебене матери, глубокие, блядь, чувства! Да у нее секс занял все мозги, а сверху еще коньяк с виски, вот, собственно, и весь хуй до копейки, понял, а? То есть отказаться от доверия собственному подсознанию – это значит разрушить свою целостность, integrity. Так лучше отказаться от нее, в смысле не от целостности, а от Нее – чем от себя! А вообще унижения, полученные от баб, не должны восприниматься серьезно, а так, как хуйня. Вот оно как, ребята».
После, через несколько минут, овладев своим бешенством, он сказал спокойно:
– Мы будем с тобой дружить и предаваться ласкам. Вернемся к тому уровню, когда я тебе все разрешал и нам было весело.
– Зачем, если руки не дрожат? Смысла нет. Скучно! Да и нельзя же вот взять и вернуть обратно... – Это она так ему мстила.
– Я отвечаю за свою часть жизни, за то, за что я отвечаю. Я свое вернуть могу.
– Я верю... Но мы же остановились на правде! Мы же говорим правду друг другу! Я ни в чем не