текст он отвечал текстом, против цитаты выставлял цитату, грубое замечание отражал ядовитой шуткой, заставлявшей нередко врагов смеяться против собственной воли. Казалось, без малейшего напряжения он выходил победителем из самых ожесточенных прений. И только дома, раздевшись и с жадностью поедая ужин, разогретый женой, Ерохин вытирал вспотевший лоб и, тяжело дыша, с глубокой улыбкой отдыха прикрывал покрасневшие веки. Катя убирала со стола и, готовясь ко сну, заплетала косы, а он, расхаживая в гимнастерке с расстегнутым воротом по комнате, возбужденно рассказывал ей о диспуте. Надев чепчик, чтобы не щекотать мужа во сне, Катя ложилась в постель. Он укутывал ее одеялом, заботливо подтыкая с боков, и покрывал ноги полушубком. Затем он садился к столу и начинал писать брошюру, стараясь не скрипеть стулом и не сопеть, чтобы не разбудить ее. Но она не спала. Сонная и теплая, положив руки ковшиком под пунцовую щеку, Катя лежала с полуоткрытыми глазами и сквозь ресницы смотрела на его сутулую спину, на его движущуюся руку, на зеленый абажур лампы, терпеливо ожидая, когда он кончит и придет спать.
Теперь ее больше не было в живых.
Ерохин шел, весь во власти несправедливого, но неистребимого чувства вины перед умершей женой; ему казалось, что он слишком мало давал ей, в то время как она отдала ему все, что недостаточно дорожил ею, недостаточно любил ее, что все было недостаточным в их отношениях перед той полнотой, которая была бы, если бы она не умерла. Но она умерла. Он жалел ее и себя и шел, ничего не видя вокруг, поглощенный ошеломительной новизной своего горя.
Между тем погода была так прелестна, как только может быть прелестной на юге в конце февраля, во время первой оттепели, в одиннадцать часов утра. Дул тяжеловатый ветерок. Ручьи несли солому. На дровнях по ростепели везли с реки громадные глыбы зеленовато-стеклянного льда, горевшего на солнце географическим огнем северного сияния. И небо поразительной свежести стояло над куполами церквей, тронутое кое-где легчайшею рябью облачности, словно ангельским оперением.
Вдруг он услышал враждебные голоса, произносившие его имя. Он очнулся и заметил, что проходит мимо церкви. Две старухи в темных великопостных платках торопливо поднимались по лестнице, проталкиваясь сквозь строй калек к паперти. Они разговаривали между собой. До него долетело еще несколько слов: «…сгорела… покарал… жена…» Старухи вошли в церковь. Ерохин круто повернулся и последовал за ними, машинально расталкивая локтями нищих. В церкви было совершенно полно; часть людей стояла на паперти. Он снял папаху и продвинулся ко вторым дверям.
Десять лет он не бывал в церкви. Забытый холод и сумрак коснулись его волос. Сквозь боковые створки открытых посредине дверей, сквозь неровное стекло, огражденное медными прутьями, он увидел внутренность храма: большой, темный воздух, пробитый и рассеченный клубящимися балками солнечного света, падающими из-под купола, увидел переплетение теса и тени — весь этот строительный синий мусор, оцепеневший хаос литургии. Он увидел почти черную массу молящихся и разноцветную россыпь лампад и свечей, гнездящихся во мраке. Глазами первого христианина, после долгих лет переступившего порог забытого языческого храма, с холодным любопытством превосходства рассматривал Ерохин стекло и позолоту паникадил, куски слабо освещенной живописи, хоругви и плиты стен.
Судя по всему, литургия уже окончилась, но народ не расходился. Хор молчал. В храме стояла подавляющая тишина. Ерохин подвинулся еще немного и остановился в дверях. Он знал эту тишину. Это была длительная, искусно затянутая пауза между двумя периодами проповеди, пауза, которая, вися на волоске, каждое мгновение готова была обрушиться на головы столбами дыма и грохота.
— И что же мы видим? — вдруг раздался среди этой тишины негромкий, как вздох, но все усиливающийся голос незримого священника. Но по голосу Ерохин узнал его. Говорил один из непримиримейших врагов его — отец Григорий Смирнов. — И что же мы видим? Бог, всемогущий господь бог явил нам чудо. Он покарал безбожника. Огненный столб упал с неба и превратил в пепел его жилище и его сожительницу. Но всеблагий господь, неисповедимо читающий в сердцах наших, даровал жизнь самому грешнику. И да скажет смирившийся грешник, подобно благоразумному разбойнику, припав к подножию креста: «Помяни мя, господи, во царствии твоем…» И может быть, ответит он: «Истинно, истинно говорю тебе: днесь со мною будеши в раю».
Все взоры, казалось, обратились в этот миг на Ерохина и узнали его. Он почувствовал едкий запах ладана. Этот запах вдруг показался ему похожим на запах эфира в палате, где умирала жена. «Неправда, — хотел он закричать, — неправда, это бензин. Это…» — но у него посинело в глазах. Ерохин пошатнулся, страшным усилием воли преодолел обморок, надел папаху и со злостью вырвался на свежий воздух. Некоторые из стоящих на паперти действительно узнали его. Произошло небольшое движение. Но он уже бежал по улице, кусая усы и спотыкаясь.
Впоследствии Ерохин рассказывал, что эти минуты в церкви были самыми ужасными из тех, какие он испытал за все время, пока не примирился окончательно со смертью жены. Конечно, это не был мучительный стыд раскаяния. Нет, это была жгучая обида, слишком грубое, жестокое и нелепое публичное оскорбление самого сокровенного, самого человеческого, самого дорогого ему чувства — памяти и любви к покойной жене, которая не была ни в чем виновата.
Сжимая кулаки, он готов был броситься назад в церковь и заставить замолчать проповедника. Ерохин вошел в парикмахерскую и попросил себя побрить, постричь и вымыть голову шампунем. С помолодевшим после бритья, осунувшимся лицом, трогая пальцем подрезанную по-английски щеточку усов, благоухая одеколоном, Ерохин вошел в свою комнату, где он не был шесть суток. Кое-как прибранная соседями, темная от копоти, опустошенная, она сохраняла свежие следы катастрофы. Ежась от озноба и холода, стоящего в комнате, Ерохин заперся на ключ и оставался там до позднего вечера, не зажигая огня, в полной тишине, не нарушаемой ни одним звуком. Соседи уже начинали тревожиться. Однако в начале десятого замок щелкнул. Торопясь, чтобы никого не встретить в коридоре или на лестнице, Ерохин спустился вниз и вышел на улицу. Он медленно побрел по ней, ежась и кашляя и потирая на груди руки. Он долго шел, пересек весь город и наконец остановился перед мещанским деревянным домиком, стоящим на горе, на перекрестке двух переулков, круто спускавшихся к реке.
В окнах горел слабый свет. Ерохин поднялся по скрипучим, обледенелым ступеням на крыльцо и зажег спичку. При фиалковом ее огне он увидел тусклую медную дощечку и прочитал: «Отец Григорий Иоаннович Смирнов». Ерохин дернул за кривую проволоку. Одновременно со звуком дилинькнувшего колокольчика за дверью, обитой войлоком и клеенкой, глухо заворчала и тявкнула собака. Потом громыхнуло ведро и со стуком упал железный крюк. Дверь приоткрылась.
— Кто там? — спросил в щель суровый голос.
Не отвечая, Ерохин открыл дверь и шагнул в темные сени. Фигура открывшего отступила. Ерохин закрыл дверь, нашарил впотьмах крюк и опустил его в петлю.
— Не узнаю, — произнес суровый голос и дрогнул, — не узнаю…
Ерохин тщательно вытер ноги о подвернувшийся половик. Они оба, один наступая, другой отступая, молча двигались через сени, пока не попали в освещенную лампадой комнату. Тут они ясно увидели друг друга. Зажав в кулаке острый наперсный крест, прижимая его к плоской груди, как кинжал, священник смотрел на Ерохина глазами, полными ужаса, судорожно ища позади себя опоры и не находя ее. А Ерохин, косо улыбаясь и осторожно похрустывая косточками пальцев, прошелся по комнате, осмотрительно ступая по узкому половичку, как по мостику. Казалось, он не замечал священника, весь погруженный в какие-то свои, одному ему интересные мысли.
— Я кликну… — проговорил отец Григорий высыхающим голосом и задохся. — Я кликну… людей…
Кулак, сжимавший крест, задрожал у него на груди.
— Не то, — задумчиво и почти мягко сказал Ерохин, махнув рукой, — не то. Не беспокойтесь!
Отец Григорий отступил на шаг, и тут его рука нашла позади опору — ребро стола. Он прочно ухватился за него.
— Тогда зачем пришли? — сурово спросил он, и вдруг ему показалось, что он понял. Сила возвращенной власти поднялась в нем, и священник выпрямился во весь свой небольшой, тщедушный рост. — Не ко мне, не ко мне, — сказал он, повышая торжественный, торжествующий голос, треснувший от волнения. — Аз есмь недостойный иерей. Не ко мне… нет… нет…