на одном уровне с лицом Макклоски.
— Почему вы сожгли ее кислотой, Джоэль?
У Макклоски затряслись руки. Он произнес: «Нет» — и перекрестился.
— За что, Джоэль? Что она такого сделала? Чем вызвала у вас такую ненависть?
— Нет...
— Ну же, Джоэль. Почему нельзя рассказать? Ведь с тех пор прошло столько лет.
Он покачал головой.
— Я... это не...
— Не что?
— Нет. Я... согрешил.
— Так покайтесь в своем грехе, Джоэль.
— Нет... Прошу вас. — У него на глазах выступили слезы, его колотила дрожь.
— Разве покаяние не есть часть спасения, Джоэль?
Макклоски облизнул губы, сложил руки вместе и что-то пробормотал.
Майло наклонился еще ниже.
— Что вы сказали, Джоэль?
— Уже покаялся.
— Неужели?
Кивок.
Макклоски закинул ноги на кровать и улегся лицом вверх. Руки сложены на груди, глаза смотрят в потолок, рот открыт. Под фартуком на нем были старые твидовые брюки, сшитые для человека на десять килограммов тяжелее и на пять сантиметров выше ростом. Манжеты были обтрепаны, а края их затвердели от впитавшейся черной грязи. Подошвы туфель были протерты в нескольких местах, к ним присохли остатки пищи. Сквозь одни дыры виднелась серая пряжа, сквозь другие — голое тело.
Я сказал:
— Для вас, возможно, все это осталось в прошлом. Но понимание случившегося помогло бы ей. И ее дочери. Прошло столько лет, а семья все еще пытается понять.
Макклоски смотрел на меня. Его глаза двигались из стороны в сторону, словно он следил за уличным движением. Губы беззвучно шевелились.
Он что-то обдумывал. На минуту мне показалось, что он собирается все рассказать.
Потом он резко встряхнул головой, сел на кровать, развязал фартук и снял его через голову. Рубашка сидела на нем мешком. Расстегнув три верхние пуговицы, он раздвинул края застежки и обнажил безволосую грудь.
Безволосую, но не гладкую.
Почти вся его кожа имела цвет прокисшего молока. Но большую часть левой половины груди занимало пятно розовой, стянутой в складки плоти шириной в две ладони, бугристое, словно вересковый корень. Соска не было; на его месте было глянцевое углубление. Ручейки шрамов, похожие на розовую краску, вытекали из первоначального пятна и заканчивались под ребрами.
Он растянул рубашку еще больше, выпячивая вперед участок разрушенной ткани. От ударов сердца шишковатый бугорок пульсировал. Очень быстро. Лицо у Макклоски побелело, осунулось и заблестело от пота.
— Это вам кто-то сделал в Квентине? — спросил Майло.
Макклоски с улыбкой опять посмотрел на Христа. Это была улыбка гордости.
— Я бы отнял у нее боль и съел ее, — сказал он. — Проглотил бы, чтобы она стала моей. Вся целиком. Без остатка.
Он положил одну руку себе на грудь и накрыл ее другой рукой.
— Господь милосердный, — произнес он. — Причащение болью.
Потом он что-то забормотал — вроде как на латыни.
Майло смотрел на него сверху вниз.
Макклоски продолжал молиться.
— Желаем вам доброго дня, Джоэль, — сказал Майло. Когда Макклоски ничего не ответил, он добавил: — Приятного ожидания.
Седовласый человек не прервал своей молитвы.
— Несмотря на все это самобичевание, Джоэль, если вы чем-то могли бы нам помочь и не сделаете этого, я за ваше спасение не дам и ломаного гроша.
Взгляд Макклоски на секунду метнулся вверх — желтые глаза наполнял панический ужас человека, поставившего все, что у него было, на сделку, которая прогорела.
Потом он упал на колени, ударившись ими с такой силой, что ему наверняка стало больно, и снова забормотал молитву.
Когда мы отъехали, Майло спросил:
— Ну, какой ставим диагноз?
— Он вызывает жалость. Если то, что мы только что видели, настоящее.
— Я об этом и спрашиваю, — настоящее оно или нет?
— Не могу точно определить, — ответил я. — Инстинкт побуждает меня исходить из того, что человек, способный нанять исполнителя преступления, не остановится перед тем, чтобы разыграть небольшой спектакль. Но было в нем и что-то правдоподобное.
— Да, — сказал Майло. — Мне тоже так показалось. А он не шизофреник?
— Я не заметил никаких явных нарушений мышления, но он слишком мало говорил, так что кто его знает. — Мы проехали полквартала. — Слово «жалкий» подходит ему гораздо больше, чем что-либо чисто профессиональное.
— Что, по-твоему, заставило его так опуститься?
— Наркотики, пьянство, тюрьма, чувство вины. По отдельности или в комбинации. Или все вместе взятое.
— Ну, ты даешь, — усмехнулся Майло. — Очень уж круто у тебя выходит.
Я смотрел из окна машины на бродяг, наркоманов, старьевщиц. На городских зомби, растрачивающих отпущенную им долю жизни на пьяный туман. Какой-то старик спал прямо на обочине, выставив на обозрение живот в лепешках грязи, и храпел открытым ртом со сгнившими пеньками зубов. А может, этот человек вовсе и не был старым.
— Должно быть, окружающая обстановка действует.
— Соскучился по зеленым холмам Сан-Лабрадора?
— Нет, — сказал я и в следующее мгновение понял, что это действительно так. — А как ты насчет чего-нибудь посредине?
— Я — за. — Он засмеялся разряжающим напряжение смехом. Этого оказалось недостаточно, и он провел рукой по лицу. Побарабанил по приборной панели. Открыл окно и закрыл его и вытянул ноги, но удобного положения так и не нашел.
— А его грудь, — сказал я. — Думаешь, он это сам себе устроил?
— Смотрите, мол, сколь велико мое раскаяние? Явно хотел, чтобы именно так мы и подумали. Причащение болью. Дерьмо.
Он сказал это презрительно-ворчливым тоном, но было видно — человек не в своей тарелке.
Я попробовал прочитать его мысли.
— Если он все еще носится с этой болью, то, возможно, не расстался и с мыслью о причинении ее другим?
Майло кивнул.
— При всех его самообвинениях и молитвах, этот тип умудрился не сказать нам ровным счетом ничего существенного. Так что не исключено, что мозги у него совсем не набекрень.
— Что у нас дальше по плану?
— Сначала найдешь мне телефонную будку. Хочу позвонить, узнать, нет ли каких новостей о дамочке.