цели оставалось всего два года, но жена не дождалась, покинула меня. Обширный инсульт. Сын в армии, служит в Германии, женился на немецкой девушке, домой не собирается. Так что последние два года я сам себе устанавливаю правила. Последние полгода у меня это неплохо получается. Понимаешь?
Майло медленно, длинно кивнул.
Бейлисс улыбнулся и снова надел шлем.
— Хочу, чтобы на этот счет между нами было полное понимание.
— Оно есть, — ответил Майло. — Если вы можете нам сообщить о Макклоски какую-либо информацию, которая поможет нам отыскать миссис Рэмп, я буду вам очень обязан.
— Старина Джоэль, — сказал Бейлисс. Он потрогал свою бородку, задумчиво глядя на Майло. — Знаешь, за эти двадцать пять лет мне самому много раз хотелось набить кому-то морду. Но я не мог. Из-за пенсии. Из-за путешествия, в которое собирались мы с женой. Когда ты съездил тому бюрократу по челюсти, я улыбнулся. У меня было плохое настроение, одолевали мысли о случившемся и о несбывшемся. Ты развеселил меня на весь этот вечер. Вот почему я тебя помню. — Он усмехнулся. — Забавно, что ты вот так взял и пришел. Должно быть, судьба. Проходите в дом.
Мы оказались в темной, аккуратной гостиной, обставленной тяжелой резной мебелью, которая была недостаточно стара и недостаточно хороша, чтобы ее можно было назвать старинной. Множество салфеточек, фигурок и других штрихов, оставленных женской рукой. На стене над каминной полкой висели фотографии в рамках, на которых были запечатлены большие оркестры и джазовые ансамбли, состоящие исключительно из чернокожих музыкантов, и один снимок крупным планом, где был изображен молодой, чисто выбритый и напомаженный Бейлисс, в белом смокинге, парадной рубашке и галстуке, с тромбоном в руках.
— Это была моя первая любовь, — сказал хозяин дома. — Классическое образование. Но тромбонисты никому не были нужны, так что я переключился на свинг и бибоп, пять лет ездил с оркестром Скутчи Бартоломью — слышали о таком?
Я покачал головой.
Он улыбнулся.
— И никто не слышал. Честно говоря, не такой уж хороший был оркестр. Кололи героин перед каждым выступлением и думали, что играют лучше, чем было на самом деле. Мне такая жизнь была не по нутру, поэтому я ушел, приехал сюда, дудел для всех, кто хотел слушать, записал несколько вещей — послушайте «Волшебство любви» в исполнении «Шейхов», кое-что из другой подобной же ерунды — вот там я и звучу на заднем плане. Потом меня взял на пробу Лайонел Хэмптон.
Он пересек комнату и тронул одну из фотографий.
— Вот я, в первом ряду. Этот оркестр был очень мощный, действительно налегал на медь. Играть с ними было все равно что пытаться оседлать большой медный ураган, но я справился неплохо, и Лайонел оставил меня. Потом спрос на большие оркестры иссяк, и Лайонел отправился со всем хозяйством в Европу и Японию. Я не видел в этом смысла, вернулся в школу, поступил на государственную службу. С тех пор больше не играл. Моей жене нравились эти фотографии... Надо бы убрать их, повесить что-нибудь из настоящего искусства. Хотите кофе?
Мы оба отказались.
— Садитесь, если хотите.
Мы сели. Бейлисс устроился в мягком на вид кресле с цветочным мотивом на обивке и кружевными салфеточками на подлокотниках.
— Старина Джоэль, — сказал он. — Я бы не стал о нем слишком беспокоиться там, где речь идет о крупных преступлениях.
— А почему? — спросил Майло.
— Он — пустое место. — Бейлисс постучал себя по голове. — И тут у него пусто. Когда я читал его досье, то ожидал увидеть человека с серьезно расстроенной психикой. И вдруг входит это жалкое подобие человека, сплошное «да, сэр» и «нет, сэр», без малейшей искорки внутри. Причем я не имею в виду, что он подлизывался. Ничего из того, чем обычно потчуют активные психопаты — вы знаете, как они стараются произвести впечатление пай-мальчика. Каждый из тех, с кем мне приходилось иметь дело за двадцать пять лет, думал, что тянет на Оскара, что умнее всех. Что ему просто надо сыграть свою роль — и никто его не раскусит.
— Это верно, — сказал Майло. — Хотя и редко срабатывает.
— Да. Забавно, как им и в голову не приходит, почему они большую часть своей жизни проводят в камерах два на два. Но старина Джоэль был совсем не такой, он не притворялся. В нем действительно не осталось никакой сердцевины. Да вы и сами это знаете, раз только что его видели.
— Часто ли он к вам приходил? — спросил я. — Всего несколько раз — четыре или пять. К тому времени, как он оказался в Лос-Анджелесе, он даже уже и не был официально под надзором. В Отделе
Майло заметил:
— Условно освобожденные обычно находятся под надзором три года. Почему ему пришлось отбыть шесть?
— Такая была договоренность. Выйдя из Квентина, он просил разрешения выехать из штата. В Отделе дали добро при условии, что он найдет постоянную работу и удвоит срок своего условного освобождения. Он нашел какую-то индейскую резервацию — по-моему, где-то в Аризоне. Пробыл там три года, потом перебрался куда-то еще, в другой штат, не припомню уже, в какой именно, и провел там еще три года.
— Зачем ему понадобилось переезжать? — спросил я.
— Насколько я помню, он сказал, что в первом случае проект финансировался за счет какой-то субсидии, которую потом закрыли, так что ему пришлось уйти. Второе место работы было под эгидой католической церкви. Наверно, он рассчитывал, что если папа не закроет это дело, то ему ничего не грозит.
— А зачем он приехал в Л.-А.?
— Я спрашивал его об этом, но он почти ничего не сказал на этот счет — во всяком случае, ничего осмысленного. Что-то насчет первородного греха и много всякой суеверной мути о спасении. В основном, я думаю, он пытался сказать, что, поскольку совершил грешное деяние здесь — против вашей пропавшей без вести леди, — то и пай-мальчиком ему надлежит быть
— Вам что-нибудь известно о том, на что он тратил время? — спросил Майло.
— Насколько я знаю, он работал в этой миссии полный рабочий день. Чистил туалеты и мыл посуду.
— 'Вечная надежда'.
— Да, она самая. Нашел себе еще одно католическое убежище. Насколько я мог судить, он никогда не выходил из своей комнаты, не якшался с известными преступниками и не употреблял наркотиков. Священник подтвердил это по телефону. Если бы шестьдесят три моих подопечных были как он, то мне нечего было бы делать.
— Он когда-нибудь говорил о своем преступлении? — спросил я.
— Я сам с ним говорил об этом — в первый его приход. Зачитал ему из приговора, где судья называет его чудовищем и все такое. Я обычно делал это со всеми моими подопечными при первой встрече. Так я устанавливал некие основные правила, давал им понять, что знаю, с кем имею дело, и устранял массу всякой чепухи. Выходя на волю, они в своем большинстве продолжают утверждать, что невинны, словно младенец Христос. Вот и пытаешься пробиться сквозь эту иллюзию, заставить их увидеть себя в истинном