Вдали за госпитальным парком уступами поднимаются к западу нескончаемые леса.
Первый уступ кажется совсем рядом. Солнечные лучи зажигают на сочной листве и хвое тысячи огоньков. В голубовато-зеленой дали темнеют макушки деревьев следующего уступа. В серо-голубом мареве над уступами тянется горная цепь. А за горизонтом — родина. За ней, далеко, очень далеко отсюда, — Франция. Там бушует война.
А здесь как будто тихо. На первом уступе над деревьями вьются дымки. Это мирные деревушки.
Каждое утро оттуда в город, в госпиталь, приходят люди за медицинской помощью. Лечить разрешается только «фольксдойче»[6].
Но как установишь — кто поляк, а кто немец?
Мне вменили в обязанность регистрировать пациентов, взыскивать с них плату и выписывать направления на рентген.
У многих из этих людей немецкие фамилии, но говорят они только по-польски. Такие приходят в госпиталь с переводчиком. У других, владеющих немецким языком, как родным, типично польские фамилии. Поди, разберись тут.
Кто-то пустил слух, что в госпитале при исследовании желудочного сока дают стакан чаю и сухарь. Число больных из деревень сразу возросло. Люди наивно полагали, что мы возродили добрый обычай — угощать посетителей. Ради стакана чаю с сухарем к нам приходили крестьяне и из отдаленных деревень. Многие жаловались на бесчинства так называемой самообороны — боевой организации молодцов из «фольксдойче». Это местные штурмовики. Они бесчинствовали в деревнях и причиняли крестьянам много зла.
Из деревни Камин, где все население сплошь состоит из «фольксдойче», в госпиталь пришла старая женщина. На руках у нее трехлетняя внучка. Тело девочки сплошь покрыто ожогами. Бабушка несла ее шесть километров.
Девочка была без сознания. Когда сестры унесли ее на перевязку, женщина подошла ко мне и сказала:
— У вас седая голова. Иисус Христос воздаст вам, если вы меня выслушаете. Разве это по- христиански творить такое?
Вот что я услышал:
— По происхождению — мы немцы. Фамилия наша Ханке. Но дочь моя вышла замуж за Игнаца, поляка. Хороший был человек, упокой, господи, душу его. Пришли парни из самообороны и убили Игнаца. Труп бросили в колодец. Там он и сейчас лежит. Почему бог допустил такое? Не понимаю, не ведаю…
Лицо старой польки выражало страдание, ее трясло, она говорила словно в забытьи. Наверное, женщина не думала тогда, что ее слушает ефрейтор немецкой армии.
— Двор и все хозяйство отдали какому-то пришлому человеку, — продолжала старуха. — Дочь с внучатами переселилась ко мне. А позавчера эти из самообороны выгнали из хаты и меня. Разве так богу угодно? Они говорят, что я слишком хорошо отношусь к полякам. Меня приютил зять, муж моей сестры. А дочь с четырьмя детьми спряталась в овчарне у крестьянина Лацнера. Рядом с овцами нашлось место и для них. Ничего, что в хлеве! Наш Иисус родился в хлеве, а потом всех просветил и спас. Вчера вечером дочь зашла ко мне за парой мешков. Надо же детям что-нибудь под голову положить. И вдруг явились те, с винтовками. Хотели забрать у Лацнера овец. Лацнер клялся, что он немец. Но парни с винтовками заявили: «Раз ты спрятал у себя детей поляка, то и овец ты приберег для поляков».
Крестьяне стали защищать Лацнера, и парням пришлось убраться. Но они ему припомнили. Бежит сосед и кричит: «У Лацнера хлев горит». Мы — туда. Бог милостивый! Солома да дерево быстро горят. Ольга моя полезла прямо в огонь. Трехлетнюю свою она спасла. Потом снова сунулась в это адское пекло и не вернулась. Упокой, господи, душу ее, а ее трех сгоревших деток пусть приголубит дева Мария. Всевышнему не так просто унять дьявола. Да ниспошлет мне господь еще несколько лет жизни, чтобы выходить маленькую Юлию.
Полька зарыдала, крупные слезы текли по ее морщинистому лицу. Она причитала, забыв обо всем на свете.
Пришел санитар.
— Какой-то мужчина, — сказал он, — готов отвезти девочку на своей тележке домой.
Женщина встала, протянула мне свою ледяную руку и сказала испуганно:
— Да благословит вас бог! Не выдавайте меня ради ребенка, я просто хотела облегчить душу.
Когда она ушла, я открыл дверь и окно. Мне было душно. Чем я мог помочь этим несчастным, чем? Я вынужден торчать в этом душном, пропахшем лекарствами помещении и взимать с крестьян плату за рентгеновские снимки.
Местным жителям уже нечем платить. Деньги у них отняли. Они расплачиваются яйцами, брынзой или маслом. Но и эти возможности иссякают. Редко в какой деревне найдешь курицу, корову, овцу или гуся. Молодцы из самообороны обобрали крестьян начисто.
Ко мне частенько приходил один пожилой поляк. Этот человек, несмотря на кошмары войны, не утратил чувства юмора. Как-то он сказал, показывая на свои брюки:
— Видите, господин солдат, от старых штанов ничего не осталось. Но целые поколения заплат не лишили их своего назначения. Одна заплата цепляется за другую, как ивовые прутья в корзине. Все дело в том, чтобы держаться друг за друга, господин солдат. Вот так.
А через два дня мой знакомый пришел небритый и какой-то пришибленный. Губы его дрожали. Он заговорил:
— Господин солдат, послушайте, господин солдат. Сегодня я собирался погасить свою задолженность госпиталю. Свиным салом.
— Ну и что же? — спросил я и как можно строже добавил: — Долги вермахту надо платить.
Поляк заплакал. Он знал, что германское командование не списывает долгов.
— В воскресенье в нашу деревню пришли солдаты, — через некоторое время продолжал он, — угнали на убой скот. Они зашли в мой сарай и выволокли оттуда свиноматку. Это было громадное животное! Она бы не прошла под этим столом, не опрокинув его. Моя старуха молила, упрашивала их, стояла на коленях, целовала им руки, объясняла: «Дорогие мои, она супоросая. Не берите на себя греха. Через пять дней она опоросится».
Тогда один из солдат так двинул по зубам моей старухе, что в кровь разбил ей лицо. А его приятели вытащили свинью из сарая и пристрелили. Потом повесили ее на крючок в дверях и начали свежевать. И подумать только, господин солдат: у нее в утробе было девять поросят. Они еще жили. Эти грабители сняли мертвое животное с крючка и бросили в помойную яму. Потом вернулись в сарай, вытащили вторую свинью, последнюю, застрелили ее и погрузили на телегу. Я им показал бумагу, что я фольксдойче. А они сказали: «Фольксдойче ничуть не лучше поляков». Они унесли оба горшка с салом, мед, бочонок растительного масла, отобрали последние куски шпига и яички. Яйца они поделили между собой. Только один из них вернулся и принес свою долю обратно. Он не захотел их взять.
Крестьянин вытащил из кармана шесть яиц:
— Вот, господин солдат. Возьмите в уплату.
Я отказался:
— Отнесите их вашей жене. Они ей пригодятся.
— Нет, господин солдат. Ей уже ничего не надо. Вечером она исчезла. Я думал, пошла к соседям. Я искал ее всюду. Испугался, как бы чего не натворила. И я угадал. О, господин солдат. Она не вынесла этого. Она утопилась.
Я сунул крестьянину в карман яйца и сказал, что он может без опасения снова прийти за лекарством.
Когда он ушел, я вычеркнул его имя из списков должников. В ведомости вместо «оплачено» я написал: «умер».
Но мне не суждено было встретиться с ним еще. Нас спешно погрузили в эшелон и отправили в Люблин.