точнее, все, что я говорил, словно бы восприняла не так, как я говорил, то есть словно бы не заметила, что я — и что с того, что я сам, конечно, знал: без всяких разумных причин (и это — самое мягкое, что я могу сказать по этому поводу), в общем, без всяких разумных причин, жестоко и, вероятно, исключительно потому, что она вообще меня выслушала, — собственно, всю свою накипевшую злость обратил против нее, чтобы не применять в этой связи, здесь, где для него действительно нет места, слово «бунт», — словом, жена моя словно бы решила, что теперь, после того как я все это высказал, излил, исторг из себя, а вместе с тем как бы и освободился от всего этого, да, да, как бы нашел возможность от всего этого освободиться, словно меня от всего этого можно освободить, так она думала, вероятно, думал я, заметив некоторые, хотя и нерешительные, попытки приблизиться, с пониманием приблизиться ко мне. Я естественным образом отверг эти попытки; естественным образом никакого понимания я бы не потерпел, ибо это на самом деле лишь освятило бы мою полную, унизительную зависимость от пережитого. Но это был пустяк по сравнению с той, поразившей меня, как удар молнии, догадкой, которая, очевидно, родилась всего лишь из того, как я обошелся с женой или — да, в последние часы этой моей просветленной ночи следует воспользоваться правильным словом, ибо лишь оно обладает очистительной силой, — словом, как я с ней расправился. Да, да, то, что я был с нею таким жестоким, таким доверительно жестоким, видимо, тем самым раз и навсегда делает ее неприемлемой для меня; в каком-то смысле (конечно, это преувеличение, даже очень большое преувеличение — то, что я сейчас скажу), в каком-то смысле я словно бы убил ее, она же была очевидицей этого, она видела, пока я ее убивал, видела, как я убиваю человека; и, по всей очевидности, я никогда больше не смогу этого ей простить. Ни к чему размышлять здесь о времени, о том, например, сколько мы проживем, сколько сможем еще прожить так, молча, рядом друг с другом. Я чувствовал себя глубоко удрученным, беспомощным, покинутым, причем на сей раз в такой мере, что это нельзя было ничем компенсировать, то есть все это уже не стимулировало мою работу: напротив, полностью парализовало мою работоспособность. Я не совсем уверен в том, что в то время как — естественным образом — формулировал обвинения, целую сеть обвинений против нее, я втайне не ждал от нее, от жены, помощи; но если дело и было так, то этого я ничем, надеюсь, не выдал. Однажды — это было вечером, если я правильно помню, а я совершенно уверен, что помню правильно, причем был уже поздний вечер, — жена моя пришла домой откуда-то, не знаю, я не допытывался, даже вообще не спросил откуда; она была очень хороша, и в голове у меня, словно молния в плотных тучах, мелькнула мысль: «Ух, до чего же красивая еврейка!» — мелькнула, естественно, стыдливо и с грустью, и мне померещилось даже, что, войдя, жена прошла по голубовато- зеленому ковру, будто по морю; в тот вечер она, жена, первой нарушила молчание, наше молчание. Мол, немного поздновато уже, сказала жена, но все равно, раз уж я все равно сижу и читаю. Конечно, она просит прощения, сказала жена, ей пришлось задержаться, но меня ведь все равно это мало интересует. Раз уж я тут сижу и читаю, читаю или пишу, читаю и пишу, все равно, сказала жена. Да, сказала жена, суровая школа это была для нее, это все, то есть наш брак. Благодаря мне, сказала жена, она поняла и испытала все то, чего не поняла, да и не хотела понять из опыта своих родителей. Не хотела, потому что, пойми она все это, это ее тогда, в ранней юности, просто убило бы. Втайне, в глубине души, сказала жена, она долго считала себя трусливой, однако теперь она знает, и этому в значительной мере способствовал я, способствовали годы, прожитые со мной, — в общем, теперь она уже знает, что просто хотела жить, должна была жить. Вот и теперь, сказала жена, и теперь все говорит в ней, что она хочет жить, она жалеет меня, особенно же сожалеет, что совершенно беспомощна в своей жалости, но ведь она сделала все, что в ее силах, чтобы меня спасти (а я молчал, хотя меня и ошеломило это ее выражение). Спасти хотя бы из благодарности, продолжала жена, ведь я показал ей путь, по которому как раз я теперь не смогу идти с ней, потому что те раны, которые я ношу на себе и которые, может быть, я бы и смог залечить и не хочу, — в общем, раны эти сильнее моего разума, и это разрушило нашу любовь, наш брак. Она еще раз сказала, что жалеет меня, и сказала, что меня искалечили и что я с этим смирился, чему она поначалу не верила, напротив, сказала моя жена, поначалу ее поражало во мне как раз то, что вот меня искалечили, но я все- таки удержался, не стал калекой; тогда она видела меня таким, но что тут она ошибалась, еще не было такой уж большой бедой и не вызвало в ней такого уж большого разочарования, хотя, несомненно, она страдала из-за этого, сказала моя жена. Она повторила, что хотела меня спасти, но бесплодность — бесплодность всех ее усилий, ее человеческой и женской любви — постепенно убила в ней любовь ко мне, и человеческую, и женскую, и оставила лишь ощущения бесплодности, тщетности, безнадежности. Она сказала, что я всегда много говорил о свободе, но свобода, которую я постоянно поминаю, для меня, сказала моя жена, означает на самом деле не свободу художника (так сказала моя жена), более того, даже вообще не свободу, если под свободой понимать простор, силу, способность принимать мир, от чего неотделима и ответственность за него, и, да, и любовь к людям, сказала моя жена; нет, моя свобода всегда фактически обращена против кого-то или чего-то, это нападение, или бегство, или то и другое вместе, и без этого, собственно, моя свобода не существует, потому что — так ей видится — не может существовать, сказала моя жена. И выходит, что если этого «кого-то или чего-то» не дано, то я сам придумываю, конструирую такие отношения, сказала моя жена, чтобы мне было от чего спасаться бегством или чему противостоять. И еще она сказала, что эту страшную, да позволено ей будет хоть раз быть откровенной, эту постыдную роль (если воспользоваться моим выражением) я на сей раз, и уже в течение многих лет, жестоко и с изощренным коварством отвожу ей, сказала моя жена, но отвожу не так, как это делает любящий человек, который ищет опору в любимом, и даже не так, как это делает больной, который ищет опору в своем враче, нет, сказала моя жена, эту роль я ей отвожу, как (тут она снова позволит себе воспользоваться моим излюбленным выражением) палач — своей жертве, сказала моя жена. И еще она сказала, что я подавил ее своим духом, потом пробудил в ней сострадание, а после того как пробудил сострадание, сделал из нее слушательницу, заставив выслушивать жуткие истории о моем детстве, а когда она хотела стать участницей этих историй, чтобы вывести меня из этого лабиринта, из этой чащи, да, да, из этой трясины, и привести меня к ней, к своей любви, чтобы затем вместе выбраться из болота, навсегда оставив его за собой, как гнетущую память о какой-то ужасной болезни, — тут я вдруг оттолкнул ее руку (так выразилась моя жена) и бросился от нее назад, в болото, и у нее уже нет сил, сказала моя жена, во второй раз, и кто знает, сколько еще раз, идти за мной и снова выводить меня из болота. Потому что, сказала моя жена, судя по всему, я оттуда вовсе и не хочу выбираться, судя по всему, для меня и не существует дороги, которая вела бы прочь из жуткого моего детства и страшных моих историй, и что бы она ни делала, сказала моя жена, даже если бы она жизнью своей ради меня пожертвовала, она знает, видит, что и это было бы делом бесплодным, тщетным. И что, да, когда мы наткнулись друг на друга (так выразилась моя жена), ей показалось, будто я учу ее жить, но потом она с ужасом увидела, сколько во мне губительной силы и что рядом со мной ее ожидает не жизнь, а гибель.

Больное сознание, сказала моя жена, вот причина, больное и отравленное сознание, повторяла она снова и снова, навечно отравленное и отравляющее и заражающее сознание, которому, сказала моя жена, надо положить конец, да, сказала моя жена, только освободиться, только оторваться от него, если хочешь жить, а она решила так, повторила моя жена, что она хочет жить. Тут моя жена на мгновение замолчала, и, когда она стояла там, чуть вздернув плечи, сплетя руки на груди, потерянная, испуганная, бледная, с размазавшейся помадой на губах, у меня неожиданно или, скажем, невольно появилась заботливая мысль: может, она озябла? И когда она, торопливо и сухо, словно какую-то неприятную новость, которая, однако, сразу утратит неприятный оттенок, как только она сообщит ее мне, — сообщила мне, что, дескать, да, нет смысла скрывать, у нее «есть другой» и они хотят пожениться. И что он, сказала еще она, не еврей. Пожалуй, интересно, что я заговорил только в этот момент, словно из всего, что сказала моя жена, лишь эта единственная деталь мне показалась обидной. Кем она меня считает: может, каким-то расистом наоборот?! — закричал я. Мне не надо было пройти Освенцим, кричал я, чтобы узнать эту эпоху и этот мир и чтобы то, что я узнал, не отвергать более, кричал я, не отвергать во имя какого-то жизненного принципа, странно, но, нельзя не признать, в высшей степени практично истолкованного принципа, который, собственно, есть всего лишь принцип приспособления; правильно, кричал я, ничего против я не имею, но тогда давай смотреть правде в глаза, кричал я, да, давай скажем честно, что ассимиляция здесь — не ассимиляция одной расы — расы! я сейчас умру со смеху! — к другой расе — я сейчас умру со смеху! — а тотальная ассимиляция к тому, что есть, к реальным обстоятельствам и к существующим отношениям, кричал я, обстоятельства и отношения эти, они такие, какие есть, не стоит говорить об их качестве, какие есть, такие есть, лишь о нашем решении стоит, и не только стоит, но нужно, обязательно говорить, обязательно нужно давать ему характеристику, нашему решению об осуществлении полной ассимиляции или

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату