34
Она была приехавшей женой майора Тюрина. Я представлял порочно как отражает кафель голубой, налепленный рукой моей, барочный Элеонорин бюст и зад тугой...
35
Ах, Леночка, я помню кинозал, надышанный, пропахший нашим потом.
Мы собирались, если не аврал и не ЧП, всей частью по субботам и воскресеньям. И сперва читал
36
нам лекцию полковник Пирогов про Чили и Китай, про укрепленье готовности, про происки врагов, про XXV съезд, про отношенья неуставные. Рядовой Дроздов
37
однажды был на сцену приглашен, и Пирогов с иронией игривой зачитывал письмо его. А он стоял потупясь. «Вот как некрасиво, как стыдно!» — Пирогов был возмущен
38
тем, что Дроздов про пьянку написал и про спанье на боевом дежурстве.
И зал был возмущен, негодовал — «Салага, а туда же!» Я не в курсе, Ленуля, все ли письма он читал
39
иль выборочно. Думаю, не все.
А все-таки стихи о Персефоне, небось, читал, о пресвятой красе перстов и персей, с коими резонно был мной аллитерирован Персей.
И наконец он уходил. И свет гасили в зале, и экран светился.
И помню я через 13 лет,
как зал то умолкал, то веселился
громоподобно, Лена. Помню бред
41
какой-то про танцовщицу, цветной арабский, что ли, фильм. Она из бедных была, но слишком хороша собой, и все тесней кольцо соблазнов вредных сжималось. Но уже мелькнул герой,
42
которому избавить суждено ее от домогательств богатеев.
В гостинице она пила вино и танцевала с негодяем, млея.
Уже он влек в альков бедняжку, но...
43
«На выход, рота связи!» — громкий крик раздался, и, ругаясь, пробирались мы к выходу, и лишь один старик и двое черпаков сидеть остались.
За это их заставили одних
44
откапывать какой-то кабель... Так и не узнал я, как же все сложилось
у той танцорки. Глупый Марущак потом в курилке забавлял служивых, кривляясь и вихляя задом, как
45
арабская танцовщица... Копать
траншею было трудно. Каменистый
там грунт, и очень жарко. Ах, как спать
хотелось в этом мареве, как чисто
вода блестела в двух шагах. Шагать
46
в казарму приходилось, потому что только с офицером разрешалось купаться. Но гурьбой в ночную тьму деды в трусах сбегали. Возвращались веселые и мокрые. «Тимур, —
47
шептал Дроздов, мешая спать, — Давай купнемся!», соблазняя тем, что дрыхнул дежурный, а на тумбочке Мамай из нашего призыва. «Ну-ка спрыгнул сюда, боец! А ну, давай, давай!“ —
48
ефрейтор Нинкин сетку пнул ногой так, что Дроздова вскинуло. «Купаться, салаги, захотели? Ну борзой народ пошел! Ну вы даете, братцы!
Ну завтра покупаемся...» Какой
я видел сон в ту ночь! Чертог сиял. Шампанское прохладною струею взмывало вверх и падало в хрусталь, в раскрытых окнах темно-голубое мерцало небо звездами. Играл оркестр цыганский песню Лорелеи.
И Леда шла, коленками белея, по брошенным мехам и по коврам персидским. Перси сладостные, млея, под легкою туникою и срам темнеющий я разглядел, и лепет влюбленный услыхал, и тайный трепет девичьей плоти ощутил. Сиял чертог, и конфетти, гирлянды, блестки, подвязки, полумаски и сережки, и декольте, и пенистый бокал, как в оперетте Кальмана! И пары кружились, и гавайские гитары нам пели, и хохляцкие цимбалы, и вот в венке Галинка подошла, сказала, что не нужен ей мужчина другой, что краше хлопца не знайшла. Брат Жора в сапогах и свитке синей плясал гопак, веселый казачина, с Марущаком. И сена аромат от Гали исходил, босые ножки притопывали, розовый мускат мы пили с ней, и деревянной ложкой вареники мы ели. Через сад на сеновал мы пробежали с Галей. Танцовщицы арабские плясали и извивались будто змеи, счесть алмазов, и рубинов, и сапфиров мы не могли, и лейтенант Шафиров
в чалме зеленой предложил присесть, отведать винограда и шербета, и соловей стонал над розой где- то, рахат-лукум, халву и пастилу, сгущенку и портвейн «Букет Прикумья» вкушали мы с мороженым из ГУМа, и нам служил полунагой зулус с блестящим ятаганом, Зульфия ко мне припала телом благовонным, сплетались руки, страсти не тая, и теплый ветер пробежал по кронам под звон зурны, и легкая чадра спадала, и легчайшие шальвары спускались, и разматывалось сари, японка улыбалась и звала, прикрыв рукою треугольник темный, и море набегало на песок сияющего брега, и огромный янтарный скорпион лежал у ног, магические чары расточая...
Какие-то арабы, самураи верхом промчались... Леда проплыла в одежде стройотрядовской, туда же промчался лебедь... Тихо подошла отрядная вожатая Наташа и, показав мне глупости, ушла за КПП... И загорали жены командного состава без всего...
Но тут раздались тягостные стоны — как бурлаки на Волге, бечевой шли старики, влача в лазури сонной трирему! И на палубе злаченой в толпе рабынь с пантерою ручной плыла она в сверкающей короне на черных волосах! Над головой два голубя порхали. И в поклоне
все замерли. И в звонкой тишине с улыбкой на губах бесстыдно-алых Элеонора шла зеркальным залом!
Шла медленно. И шла она ко мне!
И черные ажурные чулки, и тяжкие запястья, и бюстгальтер кроваво-золотой, и каблуки высокие! Гонконговские карты, мной виденные как-то раз в купе, ожившие, ее сопровождали.
И все тянулось к ней в немой мольбе. Но шла она ко мне! И зазвучали томительные скрипки, лепестки пионов темных падали в фонтаны медлительно. И черные очки она сняла, приблизившись. И странным, нездешним светом хищные зрачки сияли, и одежды ниспадали, и ноготки накрашенные сжали
50
мне... В общем, Лена, 20 лет мне было. И проснувшись до подъема, я плакал от стыда. И мой сосед Дроздов храпел. И никакого брома не содержали, Лена, ни обед, ни завтрак и ни ужин. Вовсе нет.
ЭКЛОГА
Мой друг, мой нежный друг, зарывшись с головою, в пунцовых лепестках гудит дремучий шмель.
И дождь слепой пройдет над пышною ботвою, в террасу проскользнет сквозь шиферную щель,
и капнет на стихи, на желтые страницы Эжена де Кюсти, на огурцы в цвету.
И жесть раскалена, и кожа золотится, анисовка уже теряет кислоту.
А раскладушки холст все сохраняет влажность ушедшего дождя и спину холодит.
И пение цикад, и твой бюстгальтер пляжный, и сонных кур возня, и пенье аонид.
Сюда, мой друг, сюда! Ты знаешь край, где вишня объедена дроздом, где стрекот и покой, и киснет