Люди зашевелились, змейкой пополз шепоток, но все оживление разом перекрыл усталый голос поэта К.:
– Он это...
И все опять оцепенело.
Димку действительно невозможно было узнать. Все помнили его высоким щеголеватым красавцем, с очаровательной, чуть виноватой, но изумительно доброй улыбкой. Сейчас вид его был не только неузнаваем, но и откровенно омерзителен. Лицо стало худым, и смерть, заострив черты, придала ему страшное, демоническое выражение. Некогда пышные густые с рыжинкой волосы теперь свалялись шапкой и были темны, словно их измазали коричневым сапожным кремом. И еще эта новая для всех нас борода – козлиная, редкая, тоже вся свалявшаяся и казавшаяся приклеенной специально. Но всего отвратительней была кожа – словно серый асфальт. В воздухе быстро распространился тошнотворный запах... Я не выдержал и отвернулся.
Неожиданно позади себя я увидел Тишкина, появления которого сначала не заметил, вероятно, он проскользнул в сутолоке, когда заносили гроб, но меня удивило не столько само появление Тишкина, сколько то, что на его вечно виноватом лице лежала тень некоего тайного знания, словно у новообращенного иезуита. Мне вдруг показалось, что он подмигнул мне. Я кивнул и отвернулся. Мысли мои отвлеклись – с этим Тишкиным меня связывал один эпизод, которого я не то чтобы боялся или стыдился, но, вспоминая всякий раз испытывал чувство брезгливости.
Года два назад мне дали на рецензию небольшую рукопись, состоявшую из отдельных скорее наблюдений, нежели рассказов. Наблюдения порой были действительно любопытны, но не более того, в лучшем случае преобладали газетные штампы, в худшем – обрывки сочинения шестиклассника «Как я провел лето». Убив на эту галиматью вечер, я плюнул и занялся своими делами, но деньги все-таки были нужны, и на следующий день я изложил на трех страницах все, что думаю об авторе, отнес в Союз рецензию и получил гонорар. А через месяц в моей квартире раздался робкий звонок, даже не звонок, а звоночек. Я как раз собирался после обеда вздремнуть. Открыл – на пороге какой-то сжавшийся человечек с виноватым лицом и извиняющейся улыбкой. На вид ему было под сорок, и жизнь, видно, не то, чтобы не радовала, а просто забыла о его существовании, и за это он ее недолюбливал.
– Я – Тишкин, – сказал человечек, и голос у него оказался как ржавый гвоздь на старой стене.
– Чем могу быть полезен?
Он помялся. Мы все еще стояли по разные стороны порога.
– Видите ли, вы писали рецензию на мою книгу...
– Книгу? – удивился я, пытаясь вспомнить, что я мог последнее время рецензировать из книг.
– Да, она называлась «Полевая страда».
– Почему не «луговая»?
– Нет, «полевая», там были небольшие рассказы...
– А-а, вспомнил, – я даже немного обрадовался, что вспомнил. – Проходите.
Когда он вошел, я сообразил, что радоваться, собственно, нечему.
– Так вы о рукописи? – Нуда, о книге.
Я промолчал.
– Видите ли, вы написали такую рецензию... Нет-нет, там, конечно, много справедливого, спасибо вам большое... Но, знаете ли, с вашей рецензией... Понимаете, мне в нашей районной администрации согласны дать деньги на издание книги и просили привезти рецензию из Союза писателей... Вот... А теперь как я ее им покажу?
Я продолжал молчать. Он выдохнул и снова с паузами продолжил:
– Видите ли, мне скоро сорок лет... я бы хотел... все-таки что-то в жизни оставить... какой-то след... Я эту книгу всю жизнь писал, собирал... там все-все правда, я ничего не выдумывал... и вот... знаете ли... – он вытер пот со лба и вдруг ловко извлек из коричневого потертого портфельчика бутылку водки и протянул ее мне. – Вот... это... вы не могли бы переписать... или подправить... чуть-чуть...
Я человек слабый... Смелым я могу быть только на бумаге, в жизни же видеть чьи-то мучения для меня невыносимо. Ситуация оказалась настолько неприятной и противной, что хотелось как можно быстрее, любыми путями избавиться от нее.
– Вы из какого города?
– Из Родинского.
Ну и пусть в родинской глухомани выйдет книга этого Тишкина, ну дает администрация деньги, какое мне дело, пусть родинцы радуются.
– Вы зайдите минут через сорок.
– Хорошо. Да. Спасибо! А это куда? – он все еще стоял с бутылкой в руке.
– Давайте в морозилку.
Он уходил, когда я вдогонку крикнул:
– Бесцельно по городу не бродите – купите закуски.
Я быстренько отстучал на машинке, что провинция – это живой ключ, и что нужно приветствовать появляющиеся там таланты, которые, как ключ – тьфу, про ключ уже было (как гаечный ключ?) – пришлось один лист поменять, потом что-то про самобытность, про зоркий взгляд, и, несмотря на то, что автору не хватает пока должного мастерства, но можно надеяться, что он себя еще проявит во всей красе. Тьфу! И спасибо родинской администрации, что она так бездумно тратит деньги... Три раза «тьфу»!
Ровно через сорок минут он вернулся. Разговоры с Тишкиным о литературе меня никак не устраивали, я придумал, что мне нужно быть там-то и там-то, мы быстро распили поллитровку и расстались взаимно довольные – Тишкин рецензией, я – тем, что он ушел.
Через полгода он прислал мне экземпляр вышедшей книги.
К трупу стали привыкать. Кто, как и я, отвлекся мыслями, кто о чем-то перешептывался. Предлагали не ждать запланированного времени и ехать на кладбище немедленно. Все, кто его знал, собрались, а родственников у Шадрина не было.
Снова открылась дверь... И все опять замерли – вошла высокая женщина в черных плаще и платке, она была бледна, в руках держала красные цветы. Ее слегка вытянутое лицо вряд ли кто назвал бы прекрасным – курносый нос, тонкие губы – но глаза!.. Описывать такие глаза бесполезно: каждый расскажет о них по- своему, но о несомненном волшебстве, мерцающем в глубине, упомянут наверняка все. Стоявшие в холле невольно расступились. Женщина, ни на кого не глядя, подошла к гробу, положила цветы и, выпрямившись, несколько секунд стояла, потом едва видимая судорога передернула ее, она быстро оглядела собравшихся, затем так же быстро сняла перчатки, нагнулась и поцеловала Димку. Потом, снова ни на кого не глядя, молча вышла. Однако выходила она уже не твердо, ее слегка покачивало. Никто не предложил ей помощь, никто не распахнул предупредительно дверь – все стояли, освобождая дорогу.
– Это она, – прошелестело под ухом.
Я оглянулся и мне снова показалось, что Тишкин подмигивает мне.
Минуты две стояла тишина, потом раздался голос нашего «дядюшки Бу», как звали мы ответсекретаря Союза писателей, добряка, который любил и окормлял всех, за что и его любили, но больше, кажется, за то, что тот давно ничего не писал:
– Ну что ж, теперь давайте выносить...
Кладбище мне всегда напоминает свалку. Тем более наше, стоящее слегка на пригорке: когда к нему подъезжаешь, кажется, что насыпан небольшой курган из всякого мусора. Кладбище разрастается быстро, и, может быть, поэтому никакая зелень привиться не успевает, все голо, серо, убого – облезлые железные памятники, между ними сваленные скомканные бумажные венки, и все остальное – коричневый цвет с примесью песчаного на частых бугорках. Автобус подъехал к ряду из шести свежих могил. Будто конвейер, подумал я. Кладбищенский рабочий указал нам на вторую – кого-то мы опередили. Вынесли табуретки, поставили гроб. Все ежились от холода и ветра. Кто-то что-то сказал, прочли пару стихов покойного, дядюшка Бу, любитель говорить речи, на этот раз произнес нечто краткое и унесенное ветром, затем махнул рукой – закрывайте! – и сделал шаг в сторону. Гроб быстро заколотили – показалось, что даже чересчур поспешно – и также торопясь, опустили в могилу. Мы, те, кто помоложе, взялись за лопаты, и тут я почувствовал, что сам стараюсь работать как можно быстрее. Это было не оттого, что хотелось согреться от холода и ветра, это было, скорее всего, желание побыстрее отделаться и убежать с этого страшного места.