«Тех больных или слабых рабов, которых господа отправляют на о-в Эскулапа[481], не желая их лечить, постановил считать свободными; они могут не возвращаться к господам, если выздоровят. Кто убьет больного или слабого раба вместо того, чтобы отправить его на остров, отвечает как за убийство»[482].
При Нероне по закону Петрония было запрещено посылать рабов на борьбу с дикими зверями без судебного решения магистрата[483].
При Антонине Пии беспричинное убийство своего раба было приравнено к убийству чужого. Рескриптом на имя одного провинциального наместника император разъяснил, что в тех случаях, когда чрезмерная жестокость господина заставляет рабов искать убежища у статуи императора, то по расследовании дела рабов не следует возвращать к господину[485].
В римском праве получает распространение взгляд, что хотя рабство и является узаконенным социальным институтом, однако оно противоречит природе.
«С точки зрения гражданского права, — пишет Ульпиан[486], — рабы считаются ничем. Однако не так по естественному праву. С точки зрения последнего все люди равны»[487].
Рабство на протяжении всей истории Рима было его неотъемлемой частью. Рабство проникло во все сферы жизни римлянина. Для большинства раб был не человеком, а говорящим орудием труда. Отсюда и соответственное отношение к нему. Однако по различным причинам в эпоху империи отношение к рабам изменяется. Этому способствовали чувство собственного самосохранения, диктовавшее более гуманное обращение с рабами, рост цен на рабов в связи с уменьшением притока новых рабов, а также развитие философских учений, отстаивающих, что раб — это прежде всего человек. Первостепенная роль в этом принадлежит учению Луция Аннея Сенеки (4 г. до н. э. — 65 г. н. э.) — философа-моралиста, развивавшего концепции римских стоиков. В так называемых «Нравственных письмах», адресованных некоему Луцилию, он пишет: «Я с радостью узнаю от приезжающих из твоих мест, что ты обходишься со своими рабами как с близкими. Так и подобает при твоем уме и образованности. Они рабы? Нет, люди. Они рабы? Нет, твои соседи по дому. Они рабы? Нет, твои смиренные друзья. Они рабы? Нет, твои товарищи по рабству, если ты вспомнишь, что и над тобой, и над ними одинакова власть фортуны. Мне смешны те, кто гнушается сесть за стол с рабом — и почему? Только потому, что спесивая привычка окружила обедающего хозяина толпой стоящих рабов! Он ест больше, чем может, в непомерной жадности отягощает раздутый живот, до того отвыкший от своего дела, что ему труднее освободиться от еды, чем вместить ее. А несчастным рабам нельзя раскрыть рот, даже чтобы сказать слово. Розга укрощает малейший шепот, даже случайно кашлянувший, чихнувший, икнувший не избавлен от порки: страданьем искупается малейшее нарушение тишины. Так и простаивают они целыми ночами, молча и не евши. Из-за этого и говорят о хозяевах те, кому при хозяевах говорить запрещается. Зато другие, кому можно перемолвиться словом не только при хозяине, но и с ним самим, кому не затыкали рта, готовы бывали за хозяина подставить голову под меч, принять на себя близкую опасность. За столом они говорили, под пыткой молчали. Часто повторяют бесстыдную пословицу: «Сколько рабов, столько врагов». Они нам не враги — мы сами делаем их врагами. Я не говорю о жестокости и бесчеловечности, — но мы и так обращаемся с ними не как с людьми, а как со скотами. Мы возлежим за столом, а один из них подтирает плевки, другой, согнувшись, собирает оброненные пьяными объедки, третий разрезает дорогую птицу и уверенными движениями умелых рук членит на доли то грудку, то гузку... А этот — виночерпий в женском уборе — воюет с возрастом, не имеет права выйти из отрочества, снова в него загоняемый; годный уже в солдаты, он гладок, так как стирает все волоски пемзой или вовсе выщипывает их; он не спит целыми ночами, деля их между пьянством и похотью хозяина, в спальне — мужчина, в столовой — мальчик. А тот несчастный, назначенный цензором над гостями, стоит и высматривает, кто лестью и невоздержностью в речах или в еде заслужит приглашение на завтра. Вспомни о тех, на ком лежит закупка снеди, кто до тонкости знает хозяйский вкус: какая еда раздразнит его запахом, какая понравится на вид, какая своей новизной пробудит убитый тошнотой голод, на что он, пресытившись, не может смотреть и чего ему сегодня хочется. И с ними он не в силах пообедать, считая, что унизит свое величие, если сядет за стол с рабом...
Изволь-ка подумать: разве он, кого ты зовешь своим рабом, не родился от того же семени, не ходит под тем же небом, не дышит, как ты, не живет, как ты, не умирает, как ты? Равным образом и ты мог бы видеть его свободнорожденным, и он тебя — рабом... Я не хочу заниматься этим чересчур обширным предметом и рассуждать насчет обращения с рабами, с которыми мы так надменны, жестоки и сварливы. Но вот общая суть моих советов: обходись со стоящими ниже так, как ты хотел бы, чтобы с тобою обходились стоящие выше. Вспомнив, как много власти дано тебе над рабом, вспомни, что столько же власти над тобою у твоего господина. — «Но надо мною господина нет!» — Ты еще молод; а там глядишь, и будет... Будь милосерден с рабом, будь приветлив, допусти его к себе и собеседником, и советчиком, и сотра пезником. — Тут и закричат мне все наши привередники: «Да ведь это самое унизительное, самое позорное!» — А я тут же поймаю их с поличным, когда они целуют руку чужому рабу. И разве вы не видите, как наши предки старались избавить хозяев — от ненависти, рабов — от поношения? Хозяина они называли отцом семейства, рабов (это до сих пор удержалось в мимах) — домочодцами. Ими был установлен праздничный день — не единственный, когда хозяева садились за стол с рабами, но такой, что садились непременно, и еще оказывали им в доме всякие почести, позволяли судить да рядить, объявляя дом ма ленькой республикой. — «Что же, надо допустить всех моих рабов к столу?» — Нет, так же как не всех свободных. Но ты ошибаешься, полагая, будто я отправлю некоторых прочь за то, что они заняты грязными работами: этот, мол, погонщик мулов, а тот пасет коров. Знай: не по занятию, а по нравам буду я их ценить. Нравы каждый создает себе сам, к занятию приставляет случай. Одни пусть обедают с тобой, потому что достойны, другие — затем, чтобы стать достойными. Что бы ни осталось в них рабского от общения с рабами, все сгладится за столом рядом с людьми более почтенными. Нельзя, Луцилий, искать друзей только на форуме и в курии; если будешь внимателен, то найдешь их и дома. Часто хороший камень пропадает за неимением ваятеля; испытай его, попробуй его сам. Глуп тот, кто, покупая коня, смотрит только на узду и попону, еще глупее тот, кто ценит человека по платью или по положению, которое тоже лишь облекает нас, как платье. Он раб! Но, быть может, душою он свободный. Он раб! Но чем это ему вредит? Покажи мне, кто не раб. Один в рабстве у похоти, другой — у скупости, третий — у честолюбия и все — у страха... Нет рабства позорнее добровольного... Будь с рабами приветлив, покажи себя высоким без высокомерия: пусть они лучше чтят тебя, чем боятся. ...Любовь не уживается со страхом. Поэтому, на мой взгляд, ты пра вильно поступаешь, когда, не желая, чтобы рабы тебя боялись, наказываешь их словами. Побоями наставляют бессловесных животных. Не все, что обидно, вредит нам; но избалованность доводит нас до такого неистовства, что все перечащее нашему желанию вызывает у нас ярость. Так мы и усваиваем царские привычки. Ведь цари забывают, как сильны они сами и как слабы другие, и чуть что — распаля ются гневом, словно от обиды, хотя даже от возможности обид надежно охраняет царей величие их удела. И они это знают, но только ищут и не упускают случая сотворить зло: для того и нужна им обида, чтобы кому-нибудь повредить» (Сенека. Нравственные письма, 47, пер. С. А. Ошерова).
В то время как Сенека рассуждал о гуманном отношении к рабам, в Риме продолжал действовать бесчеловечный закон, согласно которому в случае убийства господина одним из его рабов смертной казни подвергались все рабы, проживавшие в доме, где произошло преступление. В 61 г. префект города Рима Педаний Секунд был убит собственным рабом, но, когда собрались вести на казнь всех проживавших с ним под одним кровом рабов, на улицах Рима вспыхнули беспорядки. Пришлось созвать экстренное заседание сената. Одним из последних выступил некто Гай Кассий, отстаивавший неукоснительное соблюдение закона. Содержание его речи, которое передает Тацит (Анналы, XIV, 43—44), словно прямопротивоположно идеям Сенеки: «Я часто присутствовал, отцы сенаторы, в этом собрании, когда предлагались новые сенатские постановления в отмену указов и законов, оставшихся нам от предков; я не противился этому, и не потому, чтобы сомневался, что некогда все дела решались лучше и более мудро и что предлагаемое преобразование старого означает перемену к худшему, но чтобы не думали, будто в своей чрезмерной любви к древним нравам я проявляю излишнее рвение. Вместе с тем я считал, что если я обладаю некоторым влиянием, то не следует растрачивать его в частых возражениях, дабы оно сохранилось на тот