знаете же.
— Да кто ж ее не знает. Только я про бренность жизни лет двадцать назад понял. Правильно, конечно, говорит, философски, но философствовать легко, когда у тебя кости целые. А когда позвоночник в трусы сыплется, как-то не до философии. Точно я говорю, сосед? Тебя как зовут-то?
— Константин, — представился Платонов, с трудом повернув голову: приходилось все время превозмогать тошноту.
— О! — обрадовался чему-то Иван Петрович. — У тебя очки, как у Джеймса Бонда. Во как фингалы-то порой художественно ложатся. Ты головой треснулся или ногами, не пойму?
— Параллельно...
— В смысле — параллельно?
— Головой и ногами.
— Умелец!
— Да напали на него, — пояснила, выходя из палаты, Лера, — если б вовремя не подобрали, еще бы и замерз.
— О как! Это в нашем-то Мухосранске! Дожили! Приезжий?
— Да... Журналист, — упредил следующий вопрос Платонов, которому трудно было разговаривать из-за головокружения.
— Ага, — понял что-то для себя Иван Петрович. — А я пенсионер. Машинистом на станции больше сорока лет отработал.
— Почему вы Машу Магдалиной назвали? — спросил Константин. Этот вопрос свербел в его голове с тех пор, как он услышал Машино прозвище.
— Да все так зовут... — как-то растерялся Иван Петрович. — Магдалина да Магдалина... А почему? Так, слышал, что судьба у нее трудная была... Она то ли детдомовская, то ли сирота, медучилище наше закончила, поехала в Москву в мединститут поступать, не поступила... Ну.. — Иван Петрович еще больше смутился: — Там, говорят, в борделе работала, чтоб с голоду не умереть... Потом сюда вернулась, уж сколько-то лет в больнице работает, и, опять же, говорят, в церковь часто ходит. У нас две — церквы-то. Две. Одна здесь, недалеко от больницы, а вторая — на выезде. Улица-то главная вдоль железки идет. Вот, если по железке ехать, то церковь ту видно, а эту, которая рядом, нет. А ты чего спросил-то? — пресек свою откровенность и одновременно лекцию о местных достопримечательностях Иван Петрович.
— Да так... Не знаю... Интересно просто...
— Вам журналистам расскажи. Вы потом все с говном смешаете! — сосед недобро нахмурился. — Вторая древнейшая, во как про вас говорят.
— Ну да, — не стал спорить Платонов, — дерьма за последние годы журналюги понаделали.
— А че ж там работаешь?
— Ни хрена больше не умею. Да и не все такие, как вы говорите. К нам ведь как относятся: как поругать — это, как родную милицию, а когда уже и обратиться больше некуда — бегут к журналистам: придайте мою историю гласности. Не так разве?
— Слышал я, — вспомнил вдруг Иван Петрович, — что, вроде как, профессия журналиста опаснее, чем... не помню даже. Опасная, короче.
— В две тысячи пятом погибло сто пятьдесят четыре журналиста, в шестом — сто пятьдесят пять, в седьмом — сто тридцать четыре... В основном — убиты. Только шестая часть — в результате несчастных случаев.
— Не хило, — признал Иван Петрович, — так вам молоко надо за вредность давать.
— За нашу вредность, — улыбнулся Константин.
Иван Петрович почувствовал в Платонове неплохого парня и улыбнулся в ответ.
— Дак это тебя при исполнении? — кивнул он на гипс, но ответить Платонов не успел: в палату вошел доктор.
— О! Вот и наш ночной движда! — поприветствовал он с порога Платонова.