тра-та-та. Пообещал: как только откроется метро, они поедут в общагу, общежитие рабочих чулочного завода (фабрики?) имени (ордена?) Володарского.

Но пока что к метро хода не было.

Хода вообще не было никуда. Площадь впереди была закупорена войсками. Сзади по улице энергично двигались подкрепления. Редкие, интересующиеся разбитыми витринами, прохожие, как сквозь асфальт, провалились. Только Леон да повисшая у него на руке Калабухова Аня живыми соринками метались на ветру между сближающимися войсками.

Леон схватил Аню на руки, атлантом вжался в облупленную стену. Пятнистый солдат щадящим ударом приклада вбил его, как гвоздь, во тьму нежилого, как выяснилось, подъезда. «Неужто так сильны бунтовщики? Где они?»— только и успел подумать Леон.

В подъезде остро пахло мочой. Пол был в битых бутылках. Окна наверху зияли. В колодце подъезда, как в мочевой органной трубе, гудел ветер.

— Я боюсь, тут плохо, — прошептала Калабухова Аня.

Действительно, было не очень хорошо.

Леон посмотрел наверх и догадался: то Бог только что примерил полевую пятнистую форму, направил его в подъезд. Вдоль стены вверх, оставляя по центру стол пустой (тут был чёрный ход), как лента, частично без перил, частично с провальчиками, обрывами, торчащей арматурой спирально кружилась лестница, по которой при известной решимости вполне можно было забраться наверх к зияющим, хлещущим органным ветром окнам, откуда площадь представала как на ладони — ладони Господа.

Решимости Леону было не занимать.

— А я? — услышал он голос Калабуховой Ани, когда уже преодолел один пролёт и теперь собирался перебраться по арматуре на следующий.

— А ты…

Уличное пространство за дверью огласилось диким матом. Раздался глухой удар в дверь, матерный же стон, и словно наждачная бумага сверху вниз прошуршала по двери.

Леон вспомнил, что на двери нет ручки, что сам он открыл её нечеловеческим каким-то рывком на себя, просунув пальцы в занозистые замочные скважины. Второй уличный ходок оказался не столь удачлив. Бог ему не помог. Следовательно, нечего было ему делать в подъезде.

Нельзя было оставлять внизу Калабухову Аню.

— Я все слова, какие дядя сказал, знаю, — впервые, как покинули автобус, улыбнулась Аня. — И какие дядя не сказал, знаю.

— А читать? — тупо поинтересовался Леон.

— Читать не-а, — покачала головой Аня. — Буквы в старшей группе учат. Только Ленин могу прочитать.

— Ленин? — удивился Леон.

— Так называется детский сад, — объяснила Аня. — Везде Ленин написано.

— А страна? — спросил Леон. — Страна, где мы живём?

— А володарка-страна, — ответила Аня. — Или… тоже Ленин? — спросила почему-то шёпотом.

Леон опустил руку, поднял Аню наверх. Она была лёгкая и, похоже, не боялась высоты.

— Хочу посмотреть из окна, что там делается, — объяснил Леон. — Посидишь здесь? Постережёшь рюкзак?

Бетонная плита висела в воздухе на арматуре, как свифтовский остров учёных Лапута.

— Знаешь сказку про ковёр-самолёт? — спросил Леон.

— Не-а, — ответила Аня. — Ковёр знаю. У нас ночью в детском саду ковёр украли и кашу. Милиционер приходил.

Леон карабкался по лестнице, по торчащей из стены, как руки грешников из ада, арматуре, перепрыгивая или переползая на брюхе через светящиеся пропасти между ступеньками, то вжимаясь в мокрую, как будто плачущую по этим самым грешникам, стену, то скользя по бесперильному краешку, ощущая смертельное дыхание столба пустоты.

Наконец, в лицо ему ударил солнечный ветер. Леон достиг окна, вернее, пустой рамы.

Тут был широченный, как стол, старинного серого мрамора подоконник. Леон с удобством устроился на нём, подобно римскому патрицию на пиру.

Вот только представление по неизвестной причине задерживалось.

Площадь была пуста. Все ведущие к ней и от неё улицы были, как серо-зелёной паклей, заткнуты войсками, милицией, техникой. То есть ловушку представляла из себя площадь, и судя по тому, что нисколько не таились ловцы, подразумевалось, что зверь (звери?) в загоне. Дело сделано, оставалось лишь ждать, на какой номер выскочит зверь (звери?).

И он вскоре выскочил.

Это был танк.

В единственном числе.

Он выскочил точно на номер, над которым в данный момент в позе римского патриция расположился на сером мраморном ложе Леон.

Калабухова Аня внизу сердито, как детсадовская воспитательница, выговаривала крохотной куколке: «Будешь мочиться… Ленину отдам!»

Танк, вне всяких сомнений, сквозь какую-то засаду уже прорвался. Чёрные клубы дыма в огненно- электрическом потрескивающем абрисе, в летящих искрах поднимались позади него над площадью.

Решительно ничего не знал Леон про танк — кто в нём, за что они, почему? А уже был сердцем и душой на его стороне, потому что танк один шёл против всех. Слишком неравны были силы.

То был извечный гибельный протест, отношение к которому на Руси всегда циклично. Сквозь камни, коими официально побивались протестующие, стремительно прорастала трава любви, которую было не выполоть. Её можно было сравнить с любовью-жалостью (по Достоевскому) к каторжникам и арестантам. Если бы она не становилась яростно-необузданной, случись протестующему по слабости, жалости или недосмотру рефлексирующих властей уцелеть. Колебания властям не прощались. Трава народной любви неизбежно возносила протестующего на высоту власти, где ему оставалось либо сделаться последовательным тираном, тем самым исправив ослабевшую власть, закрепить на свой век народную любовь, либо — вознамерься он править совестливо — по-человечески — быть свергнутым и растоптанным.

Но танк, набезобразивший в центре Москвы, оставивший позади себя чёрные клубы дыма в огненно- электрическом посверкивающем абрисе, в летящих искрах, против которого были задействованы Вооружённые Силы, конечно же, уцелеть не мог. Даже если бы и прорвался сквозь эту (и ещё несколько) засаду. Так что предположения Леона относительно его героизации и последующей тиранизации были не более чем необязательными упражнениями ума.

Единственным желанием сидящих в танке, похоже, было умереть красиво. Иначе чем объяснить, что, покатавшись по площади, танк демонстративно задрал дуло в небо, развернулся боком, встал точно против наведённой на него пушки, возле которой немедленно начались судорожные хлопоты. Судя по тому, что отшвыривали ящик за ящиком, никак не могли подобрать подходящие снаряды.

Леон неотрывно смотрел на замершие стальные гусеницы и думал, что гусеничный транспорт крепко въехал в его жизнь. Сначала на гусеничном ходу отбыли в неизвестном направлении кролики, теперь он сам стремится в танк. Горячие слёзы наполнили глаза Леона. Сквозь слёзы, как сквозь увеличительные стёкла, он ясно увидел, что крышка люка на башне танка открылась.

«Вдруг они за Сталина, за коммунизм?» — ужаснулся Леон.

И ещё более ужаснулся, что и в этом случае он, ненавидящий Сталина и коммунизм, за… танк. Одинокий (коммунистический?) танк был сейчас ему роднее никаких солдат и милиционеров, разгоняющих прохожих прикладами, истеричничающих возле пушки. В танке было достоинство. В них — нет. Мысль Божия предстала нескончаемой и замкнутой, как лента Мёбиуса, стальная гусеница тягача или танка. Кролики отвергли свободу. Бог отправил их на гусеничном ходу в никуда, в независимую Латвию. Леон выбрал (получил от Бога) свободу. Бог предлагает ему отправиться на гусеничном же ходу в… коммунизм? В коммунизм, построенный в отдельно взятом танке.

Это было необъяснимо.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату