Необъяснимое Леон относил либо на волю Божью, либо на буржуазную лженауку генетику. Неожиданное открытие, что он является носителем коммунизма на генетическом уровне, озадачило Леона. Лишь в той степени привычно взялся он за очередное — без малейшей необходимости — умножение сущностей, в какой «что-то» предпочтительнее «ничто». Русскому человеку невозможно жить в «ничто»! Он задыхается!
Тут на башне танка встал во весь (немаленький, надо отметить) рост светловолосый, в пятнистом комбинезоне человек. Он показался Леону знакомым. Чего никак быть не могло, так как не было у Леона знакомых танкистов.
Новая порция горячих увеличительных слёз подступила к глазам. Леон узнал в стоящем на броне человеке подполковника Валериана из Нелидова, подарившего отцу инфракрасный прицел ночного видения, который Леон не сберёг.
— Снаряды не те? — весело крикнул Валериан. — Кто же ставит против танка пехотную пушечку?
Победительный, уверенный его голос поверг перегородивших улицу в ещё большее смятение. Не так должен был разговаривать смертник. Хотя кто знает, как он должен разговаривать? Несколько коротких стволов неуверенно взяли Валериана на мушку.
— Стреляйте, ребята, сделайте милость, — приглашающе расстегнул верхние пуговицы на комбинезоне Валериан. — Стреляйте в последнего офицера бывшей армии! Я бы мог вас всех здесь намотать на гусеницы, но не могу воевать с соотечественниками. А надо бы! — вдруг добавил устало и буднично. — Потому что те, кто отдаёт вам приказы, воюют. Давно воюют. Не пулями, так ложью, — махнул рукой.
Танк медленно, с Валерианой на броне и с задранным дулом, пошёл на наскоро сделанное заграждение.
В рядах заградителей возникло несогласованное неуставное движение. Их как бы стянуло в ком, внутри кома кого-то ударили, кто-то захрипел, задавленно заматерился, раздались три одиночных выстрела. Две пули ушли в воздух, одна взорвалась синими бенгальскими искрами о броню под ногами Валериана, который и не подумал спуститься с башни.
Солдаты образовали живой коридор, безучастно наблюдая из-под касок, как танк, словно сквозь стог сена, легко прошёл сквозь составленные прицепы, грузовики, только хрустели деревянные кузова, лопались мешки с песком, некоторые почему-то с сахарным, а некоторые с мукой.
— Не верьте, ребята, — обернулся Валериан, когда танк выбрался на чистый оперативный простор улицы Богдана Хмельницкого, — что наши танки плохие. У нас были лучшие танки в мире! И не верьте тому, что завтра напишут в газетах. Газеты лгут. Бог с теми, ребята, кто хочет видеть свою Родину сильной и счастливой! Дьявол — со всеми остальными! Прощайте! — Лязгнув гусеницами, танк круто — под прямым углом — свернул в длинный суставчатый переулок, известный своими проходными дворами.
Леон тупо смотрел с мраморного ложа-подоконника вослед удаляющемуся танку. Ветер высушил горячие увеличительные слёзы. В беспощадно-ясной, не застилаемой более ни коммунистической, ни патриотической романтикой перспективе Леону открылся священный античный ужас происходящего.
Некогда Леон долго размышлял над тем, что есть античный ужас и античный же загадочный «асбестос гелос» — неиссякаемый смех. Тогда, помнится, он превзошёл себя в умножении сущностей без необходимости.
Сейчас на последнем этаже нежилого дома в центре Москвы, на широком мраморном подоконнике без единого умножения сущностей понял, что античный ужас есть священный ужас, испытываемый человеком в момент осознания, что судьба его находится во власти гибельных событий, происходящих помимо его желания и воли. Неиссякаемый же смех, проклятый асбестос гелос — смех Господа над осознавшим это человеком. Когда унесут со сцены последнего человека-комедианта, тогда иссякнет в ложе смех Господа- театрала.
Пока же смеяться ему не пересмеяться.
Леону словно в свете молнии, как и положено в общении с Богом, открылась связь событий: встреча в нелидовской гостинице отца и Валериана, обещание Валериана быть летом в Москве, конспиративная (как Ленина в суде) работа отца и матери в малом предприятии «Желание», абсолютная неудача (если не считать лозунгов на стенах) танковой атаки, неизбежное и жестокое (ведь выступили-то русские, а кто и когда в мире заступался за русских?) наказание всех, кто причастен, чтобы другим неповадно было.
Вольно было Господу смеяться неиссякаемым смехом.
Леону было не до смеха.
Не помня себя, он слетел по пунктирной лестнице вниз, вышиб плечом дверь. По улице бегали солдаты. Дверь снаружи была в крови.
Вспомнил про Калабухову Аню. Оставить её в нежилом подъезде — месте, самой судьбой предназначенной для совершения гнусных преступлений, — значило поступить едва ли не хуже, чем только что Бог с русским народом.
Леон вернулся в подъезд, протянул руки. Калабухова Аня спрыгнула ему на руки. Усадив её на плечи, точнее, на рюкзак, как на сиденье, держа её за тонкие в стираных-перестираных гольфах ноги, Леон бодро устремился по улице, уже не обращая внимания на солдат.
К метро?
Но какое метро в чрезвычайное, в изумлении и страхе сидящей по квартирам шкурной Москве? Какой вообще общественный транспорт в Москве, перегороженной контрольно-пропускными и прочими пунктами, с ревущими в небе вертолётами, угрюмо вставшими у подворотен людьми с белыми (почему с белыми?) повязками на руках, возбуждённой, пьяно гомонящей толпой у Политехнического с плакатом: «С Лениным на тысячи лет!», портретом Николая Второго, драным полотнищем: «Демократия победит! Реакция не пройдёт!» и ещё почему-то чёрным пиратским флагом.
Только от подъездов Комитета государственной безопасности (или как он сейчас?) непрерывно отваливали чёрные «Волги» с сиренами и мигалками. Видимо, сегодня это был единственный, не считая бронетранспортёров, транспорт в столице.
Но не про Леонову честь.
Сотни раз Леон беспечально добирался до Кутузовского — на метро, на втором троллейбусе, на восемьдесят девятом автобусе, на сороковой маршрутке, плата за проезд в которой выросла на коротком веку Леона с пятнадцати копеек до пяти рублей.
Сейчас это было невозможно.
Своим ходом! С Калабуховой Аней на плечах! Принял решение Леон.
Он сжился с античным ужасом, игнорировал летящих во все стороны с сиренами и мигалками чёрных гарпий. Спасение, естественно мнимое, увиделось в последовательном раздроблении обречённой жизни на ряд мелких конкретных целей, из которых якобы что-то потом составится.
Леон определил первую: добраться до дома.
Античный ужас отступил.
Но не неиссякаемый смех.
Первые два поста Леон благополучно проскочил.
Ему вспомнилась книга французского зоолога, прожившего несколько лет среди горилл. Единственным для себя неудобством в этой странной жизни зоолог полагал невозможность выходить ночью из гнезда, где горилья стая устраивалась на отдых. Гориллы перед сном, как по команде, справляли большую и малую нужду непосредственно в гнезде. Зоолог утверждал, что если в аду существует (согласно маркизу де Саду) круг дерьма, то он прошёл сквозь этот круг при жизни.
Леон подумал, что в этом случае любой нежилой дом в Москве, да, к примеру, тот, где они недавно были, — филиал ада на земле. Однако же живут в этих домах не гориллы, а бомжи — советские люди, и не с естествоиспытательскими целями, как зоолог, а просто живут, отстаивая своё право жить там в кровавых схватках с другими бомжами.
Леон спохватился: умножение сущностей без необходимости сделалось его натурой. Но не ради очередного умножения сущностей он вспомнил книгу чудака-зоолога. Француз рекомендовал желавшему мирно разойтись в джунглях с гориллой не смотреть ей в глаза. Такой малости, оказывается, доставало, чтобы удержать могучего свирепого зверя от нападения. И точно такой же малости достало Леону, чтобы проскочить два поста.