просьба...
У Петровича кольнуло под ребром чувство старого долга, но он в этот момент сам посчитал себя мелочным и неблагодарным. Более того, он действительно был бы рад увидеть сейчас Ширвани, посидеть за столом, выпить покрепче, если, конечно, тому Коран не запрещает...
— Сергей, ты не будешь против, если на какое-то время к тебе приедут моя жена и дети? Всего — четверо, — уточнил Ширвани.
Петрович знал, что малейшее промедление в ответе будет расценено гордым кавказцем как неуверенность и поиск возможности отказать, поэтому закричал, пока тот еще не завершил фразу:
— Конечно, конечно, дорогой, пусть приезжают, я встречу, и ты приезжай!
— Надо будет, чтоб они там побыли... месяц-два... — как будто не слышал искреннего восторга армейского товарища Ширвани. — Деньги у них есть, просто надо побыть подальше, понимаешь?
— Да о чем речь?! Пусть едут! Только сообщи когда и каким видом транспорта. Если надо, я хоть в Тюмени, хоть в Тобольске встречу...
— Спасибо, Сергей, — сухо поблагодарил Ширвани и дал отбой.
С неделю Петрович с Лидой готовились к приему гостей, готовили югорские деликатесы, но Ширвани так и не позвонил. А через какое-то время в Чечне, что называется, началось... И до сих пор Петрович не знал, живы ли Ширвани и его семья. Как и не знал — чем занимался тот во время этой долгой и бессмысленной войны. Сам Петрович смотрел сводки оттуда с горьким и противоречивым чувством.
В девяносто шестом кто-то из молодых и неслуживших водителей в компании «кинул валенком»: мол, мы эту Чечню махом...
— Дурак ты, вякать-брякать, — оборвал его Петрович, — у них воинами рождаются, а у нас становятся, да и то не все. Вашему-то поколению соску на бутылку с пивом одели, вы сосете и думаете, как бы под это дело еще и от армии откосить. Я вот читал: была у царя Дикая дивизия — из горцев, так вот, только она его и не предала. Если б у нас в Кремле не тупые сидели, они бы и сейчас такую дивизию имели. А самое главное — война эта на американские доллары ведется, мы режем друг друга, американцы радуются и еще бабла подбрасывают, давайте, ребята, а мы пока под это дело мир под себя переделаем, и пока до горцев дойдет, где у них главный враг — много крови прольется. Победить-то победим, но еще не ясно, катить-мутить, как жить после такой крови...
Но с большей досадой Петрович вспоминал девяносто второй, когда после развала Советского Союза даже украинцы ходили гордые и собирались домой. Мол, хорош, покормили Россию, теперь у нас будет богатое независимое европейское государство, а вы тут лаптями щи хлебайте... До драк ведь доходило! Соберутся старые друзья на проводины, выпьют, а потом — ну друг другу морды бить за незалежность!
Правда, уже через год многие вернулись. Прятали глаза, ругали бандеровцев и киевских лидеров без разбору, но чаще предпочитали вообще отмалчиваться. Соглашались на работу даже с более низким заработком, чем до отъезда, потому как и на нефтяном севере не все было гладко, но куда как лучше, чем на суверенной родине. И снова были застолья — теперь уже встречи старых друзей. Балагур Петрович незлобно отводил на них душу, но драться за сомнительные национальные интересы никто не лез. Даже репрессированные со львовщины и Тернополя отмалчивались, либо сыпали тостами за старую дружбу. Во всяком случае первые полгода... Голод — не тетка, рыба ищет, где глубже...
* * *
В госпитале Алексей с интересом слушал двух профессоров, которые пытались определить — насколько он понимает речь и вернется ли к нему возможность говорить. При этом не стеснялись вести свои дискуссии при пациенте, словно он был еще и глухой. Он-то и хотел бы им объяснить, каким образом он понимает человеческие слова: будто воспринимает их не ушами, не мозгом, собственно, а так, точно сознание его находится вне тела, вне головы, и охватывает все обозримое пространство. И звуки просто живут в нем, как колебания, заполняют его и не требуют перевода с языка символов на язык духа. Они и есть символы. Другая беда: вместе с пониманием речи ушло и понимание букв. Наверное, детсадовский ребенок знал о них больше, чем знал старший лейтенант Добромыслов. Профессора просили его написать о своем самочувствии, но быстро догадались, что и это ему не под силу.
В один из долгих однообразных серых больничных дней двери палаты открылись, и Алексей увидел на пороге родителей. Он поднялся им навстречу, и все трое тихо обнялись. Будто и не с того света вернулся старший лейтенант Добромыслов, а с работы пришел. И так же тихо плакали, без слов. Соседи по палате безмолвно вышли, чтобы не мешать этому семейному молчанию. И потом Добромысловы всей семьей долго, не говоря ни слова, сидели на скамейке в парке. Мама держала руку Алексея, гладила ее и никак не хотела отпускать, словно его снова могли куда-то отправить, откуда есть шанс не вернуться. Отец же нет-нет да начинал шептать молитвы. И вдруг, как по команде, потянулись к Петру Васильевичу изувеченные войной солдатские души. В застиранных нелепых пижамах они окружили священника: кто-то, чтобы попросить благословения, кто-то, дабы задать сокровенный вопрос, третьи — с просьбой помолиться о погибших друзьях...