Возле бокала, к слову сказать, расписанного крупными красными цветами, стояла вазочка с вареньем, лежали на тарелочке пряники и сушки, а посреди стола, на широком блюде, были штабелем уложены пирожки. Вся эта прелесть хоть и не соответствовала времени суток и скорее походила на самый ранний в мире завтрак, от которого воротит с души, но Гера при виде ее вдруг страшно захотел есть и даже сглотнул враз появившуюся горькую слюну.
– Садись, садись, – теперь уже миролюбиво предложила бабка, – погрызи вон баранку перед дальней дорогой. Чайку дербалызни маленечко.
– Спасибо, – Гера не заставил себя долго упрашивать, схватил сразу два пирожка и, набив рот, принялся быстро жевать, поглядывая на бабку и кивая, мол, «вкусно, респект вам, мамаша».
Это странное чаепитие продолжалось, когда бабка, деловито обмакнув маковый сухарик в чайную цистерну и положив размокший кусок в беззубый рот свой, смешно задвигала челюстями; каждая часть ее лица шевелилась в отдельности, и от этого складывалось впечатление, что лицо склеено из разных частей, примерно подошедших друг другу по размеру. В конце концов она закончила жевать и сказала:
– Я старая.
Гера ожидал продолжения, но его не последовало, и он спросил:
– И… чего?
Бабка словно ожидала этого вопроса:
– Того, что вижу я тебя насквозь, всего, до кишок.
Гера усмехнулся:
– Любопытно. И что же вы видите?
– Ты как паданец. С яблони свалился, да так и лежишь в траве. Кожура у тебя гнилая, а середка пока что крепкая.
Он чуть было не поперхнулся, бабка словно угадала его мысли. Совсем недавно ему пришло на ум сравнение с упавшим яблоком, и сейчас Гера почувствовал, что бабке надо дать возможность выговориться. Дело в том, что, сравнив себя с гниющим паданцем, он сделал это с какой-то безысходностью и грустно сказал тогда сам себе: «Все равно конец когда-то будет, и сто к одному, что счастливым его назвать язык ни у кого не повернется. Все в землю ляжет, все прахом будет, и не Горький это придумал. Жизнь-сука».
– Для меня это не новость, бабушка. Проживу, сколько получится. Главное, сердцем не стареть.
– Тяжко жить с черной душой, – бабка сокрушенно вздохнула, – ох и тяжко. Душу, ее облегчить надо.
– Как? – Гера очень давно не говорил ни с кем откровенно и сейчас готов был выложить этой волею судеб встретившейся ему старушенции в белом платочке всего себя прямо на чайное блюдце. – В церковь пойти, к исповеди? Не родился еще поп, который мне грехи отпустит.
– А ты с Богом поговори. Бог милостив, – бабка подцепила из вазочки с вареньем ягоду, положила в рот и с видимым удовольствием прожевала. – Сладко-то как. Божья роса. Ты поговори с ним, поговори, вот увидишь, чего будет.
Гера досадливо поморщился:
– Не умею я. Да и к чему? Для меня давно черти в аду сковородку салом смазали, чтобы скворчал громче.
– Черта не бойся. Его обдурить особого труда не нужно. Расскажу я тебе одну притчу, а ты послушай внимательно. Тебе по сердцу придется. Чай, любишь дуракам-то головы поморочить?
– Есть такое дело.
– Ну так вот. Жил однажды праведник. И до того он был безгрешен, в таком посте строгом себя содержал, что все его почитали за святого. И что дорога ему была прямиком в рай, никто не сомневался, кроме черта. Тот постоянно вокруг вился, чтобы праведника в грех ввести. В одно лето пошел тот праведник на реку, выкупаться ему захотелось. Пришел, разделся и видит – выходит из реки голая девка. Красивая! А это черт в девку-то перекинулся, и уж такая она получилась сладкая, что у нашего святого удержаться не получилось. Согрешил, одним словом. А согрешивши, схватился за голову, мол, что ж я такое наделал-то! И вот идет он с речки в свой скит, а навстречу ему сам дьявол – козел. На задних копытах танцует, передние потирает – еще бы! – доволен, что праведника совратил, в смертный грех его ввел.
– Иди, – говорит сатана, – сюда. Мой ты отныне, и душа твоя ко мне отойдет по праву.
А праведник ему и говорит как ни в чем не бывало:
– Это с какой еще радости?
– Как же, – изумился черт, – да ведь ты только что наблудил!
А праведник ему:
– Брешешь ты, козлиная голова. Не было такого.
На черте аж шерсть дыбом встала!
– Да ты что, – орет, – за дурака меня держишь разве! Как это не было, когда было!
А тот ему – нет, и все тут!
И препирались они с утра до самого вечера, и до того святой задурил черту голову, что тот с досады вдарил оземь копытом и провалился к себе в ад. Один. А праведник пошел своей дорогой и, говорят, в рай все-таки попал.
Гере рассказ понравился. Он одобрительно покивал, отхлебнул чаю и изрек:
– Вселяет надежду. У меня, правда, совсем непохожая жизнь. Тот святоша единожды согрешил, а я не сделал в жизни ничего, что не являлось бы грехом. Такой сволочи, как я, поискать… Ладно, чего тут долго рассусоливать? Пора мне. Спасибо за чай и доброе слово. Вале, как проснется, объясните, что не хотел ее будить.
– А кто тут, по-твоему, спит? – Валя стояла, прислонившись виском к дверному косяку. Глаза ее были прищурены спросонья, а голос чуть хрипловат. – Вы чего это здесь чаи без меня гоняете?
Не дождавшись ответа, она вошла в кухню, подошла к столу, взвесила в руке чайник и, убедившись, что он пустой, налила воды и поставила его на плиту. Искоса поглядев на Геру, спросила:
– Позавтракал? Как тебе мои пироги?
– Они просто крышесносны. В смысле, они великолепны! Спасибо тебе, – он немного помедлил, – за все тебе спасибо.
– Ты так говоришь, будто собираешься в кругосветное плавание в ореховой скорлупе, из которого точно никогда не вернешься. Хотя, наверное, так и есть… – Она вдруг вся как-то сжалась и отошла в угол. – Ну чего… Мне бабке пора укол делать. Небось слышал, что она тут несла? – Видя, что он никак не реагирует, Валя без особенных церемоний продолжила: – Пока, что ли? Не болей. Да! Вот постой-ка, – она взяла у бабки тот самый кругляш на шнурке и протянула Герману, – на вот тебе на память. Может, вернуться захочешь – он обратно тянет, к хозяйке.
Гера очнулся, рассеянно сгреб со стола сдобные крошки в маленькую кучку, подровнял ее пальцем:
– Давай. Может, и захочу. Пока.
И быстро, не глядя на Валю и бабку, ожидавшую укола, вышел прочь из чистенькой квартиры с синими оконными рамами.
…Два тяжелых забрызганных грязью немецких внедорожника выехали прямо на взлетно-посадочную полосу иркутского аэропорта и остановились возле небольшого «Боинга». Человек в плаще выскочил из первой машины, подбежал к точно такой же, остановившейся сзади, и плавно распахнул заднюю дверцу:
– Приехали, Геннадий Артемович. Просыпайтесь.
– Да я не сплю, просто с закрытыми глазами лучше думается. Машины на мойку загони, старая грязь мешает. – Голос был очень низким, грубым и мощным. Такой голос может быть у оперного баса или навсегда осипшего на промозглом ветру такелажника. Принадлежал голос министру энергоресурсов России Геннадию Сушко. Он выгрузил из просторного салона внедорожника свое большое тело и двинулся к трапу самолета. Человек в плаще проводил его взглядом, отметив про себя, что шеф еще больше раздобрел: спина шириной с футбольное поле, ноги, точно колонны Исаакиевского собора, и весь он, Сушко, такой же монументальный, кажущийся недвижимым, так как ожидать от этой горы из плоти движения не стоило. Когда министр принялся подниматься по трапу, то лестница явственно заскрипела под тяжестью этого мастодонта. Сушко преодолел два десятка ступеней с трудом: с него градом валил пот, весь лоб покрыли крупные капли пота, но он все же нашел в себе силы, дойдя до самой верхней площадки, развернуться и