Заткнув себе ноздри, я наклонился и, заглянув за алхимическую печь, обнаружил там фарфоровую крышку, а на ней — лужицу ртути в желтом пятне осадка; я тотчас понял, что Геллиус в городе — либо он сам, либо другой негодяй, которому он заплатил, чтобы довершить свою месть. Мой господин бросил щипцы в тигле и оставил дверь открытой, так как почувствовал, что отравлен.
Я кинулся к подземному ходу, ведущему в парк, и обнаружил, что подземелье Минотавра открыто. Я тщетно звал Хальдора, заглядывая в эту черную дыру, — мне никто не ответил.
«Отважишься ли ты войти туда?» — спросил я себя, потом прошептал: «Только бы Господь сделал так, чтобы я мог этого избежать!» — и, еще помедлив, решил: «Если такова воля Всевышнего, ради спасения моего господина я войду!»
«Нет, мне пока не надо туда идти, — заключил я наконец, — лучше сперва выяснить, не находится ли сеньор Браге в замке Шварценберг».
И я тотчас же помчался туда.
Память ныне возвращает мне многочисленные оказии, при которых я видел сие здание, самое зловещее и сатанинское из всех, что окружали императорский дворец на Градчанах. Не знаю, что было тому виной — неслыханная ли его высота, или каменное кружево по верху крепостной стены, или венчающий его купол, поддерживаемый невероятно выступающими консолями? Так или иначе, с первого дня нашего прибытия в город я, когда случалось подниматься на холм, никогда не мог видеть этот замок без содрогания.
Парадный вход был для меня недоступен. Во дворе, пылающем закатными лучами, стайка слуг в ливреях дома Розенбергов, бродя в ожидании среди экипажей, потешалась над моим видом. На площади перед замком среди других карет я углядел Хальдора, охранявшего лошадь хозяина. Он заверил меня, что видел, как тот вошел, но в моем рассказе ничего не понял.
Мы стояли на верху обрыва, над городскими крышами и каменным мостом, я смотрел, как солнце опускается в тучи, и плакал. Я говорил ему, что Сеньор переступил смертный порог. Когда Хальдор поднял взгляд на замок, он приметил людей барона Минцквича, спешивших к нам с озабоченным видом, и тут до него разом дошло, что я не ошибся. Нам сообщили, что Тихо Браге упал на лестнице и барон велел отвезти его домой на своем экипаже.
Я думал, что мое предсказание исполнилось, и лил слезы, однако Сеньор еще был жив. Вместо того чтобы изругать всех тех, кто под причитания его дочерей помогал ему подниматься по лестнице дома Курца, он потребовал, чтобы ему доставили его нос, к сожалению, потерянный на лестнице среди толпы сотрапезников. Стали искать Кеплера, который как раз готовился провести ночь в математических вычислениях. Много позже Магдалена меня уверяла, будто ее отец собрался давать распоряжения математику, чтобы все видели, что недомогание нимало не отразилось на его умственных способностях; но когда в тот вечер Кеплер явился к нему, он уже говорил с ним как человек, понимающий, что умирает. Он жаловался, как сказала его дочь, что его поясницу словно бы пронзает меч или копье, и уснуть смог только к вечеру следующего дня.
(Здесь мне не остается ничего иного, как только довериться рассказу Магдалены, ибо в течение двух дней, пока он еще верил, что сможет выздороветь, меня не допускали к его изголовью, я же со своей стороны тщетно донимал прислугу расспросами в надежде напасть на след Геллиуса, прячущегося где-то в городе.)
На второй день сеньор Браге, ценой ужасающих мучений сумев выцедить из себя немного мочи, смешанной с кровью, стал уверять Кеплера, что он никогда не был таким болваном, каким его считали. Долгое время отдавая кесарю кесарево, он, по его словам, тем не менее воздавал Богу Богово и охотно признает, что Коперник был прав.
Он поручил Кеплеру поведать его ученикам и последователям, что с величайшим смирением вменил себе в обязанность не ранить чувства невежд. То, что Земля вертится, почти ничего не меняет в написанных им трудах. Если он таким же образом утаивал от близких кое-что из своих поступков и самых заветных мыслей, вообще прятался от других, это вовсе не означало, что он страшился их суда: он лишь щадил их предрассудки.
Когда впоследствии Магдалена передала мне слова отца здесь, в этом самом доме, — для того и приходила сюда — она коснулась моей руки, и слезы выступили у нее на глазах; ей хотелось, чтобы я понял: все это касалось меня так же, как ее. Она еще прибавила, что он сказал: «Разве Йеппе отпустит на все четыре стороны своего брата-нетопыря? Нет. Если Провидение с первого дня жизни обременило его таким двойником, должен ли он страшиться вечного проклятия? Тоже нет. А между тем он прячет от нас этого спутника и так кроит свою одежду, чтобы никто не заметил его присутствия и не нашел в этом повод для бесчинства. Таков же и муж науки. Он не хочет затруднять задачу принцев, которые пекутся о его содержании, и остерегается идти против Церкви, но при всем том не может отречься от истины. Если он обрекает себя на молчание, то из чувства приличия и любви к ближнему».
Если Магдалена после смерти родителя дважды навешала меня здесь (в последний раз — меньше года назад, я тогда уже хворал и находился почти в том же состоянии, как сейчас), тому была своя причина: она подозревала, что у меня есть секрет, каковой я мог бы ей открыть. Я же так и не выяснил ничего, что бы достоверно указывало на присутствие Геллиуса в этом городе, хотя сам уже тогда нимало не сомневался, что он прячется здесь, ожидая кончины своего былого учителя.
Любила ли она его до сих пор? Не знаю. Знаю лишь, что в ту минуту, когда она вырывала свою маленькую сестру Софию из объятий отца, готового испустить дух, она вспомнила того, кто был ее суженым, так, словно хватило бы малости, пустяка, чтобы они с Сеньором поладили наилучшим образом. И еще знаю, что десять лет спустя она еще скорбела об их ссоре, как будто, затеяв судебный процесс против Геллиуса, ее родитель отторг половину собственной души.
Оба раза, когда мы встречались, Магдалена Браге старалась меня уверить, что это она на третий день агонии своего отца послала за мной, ибо вспомнила, как на острове Гвэн Ливэ, юная служанка ее тетки Софии, своими чарами умеряла страдания несчастного Элиаса Ольсена.
На деле же не кто иной, как сам господин Тихо, потребовал, чтобы меня привели к его ложу, в покои на втором этаже дома Курца. Комната очень походила на эту, только там толклось множество важных персон, и барон Минцквич, и барон Гофман, и другие знатные господа, а в глазах моего господина с их толпой смешивались призраки, никому, кроме него, не видимые, и он смотрел на них с ужасом, как будто, склоняясь к нему вместе с живыми, они хотели утащить его на небо.
Теперь мне это чудо вполне понятно, ведь и в комнате, где мы находимся, присутствует четвертый, он не от мира сего и поэтому для вас незрим.
Хозяин звал меня не затем, чтобы я облегчил его муки, но чтобы показать мне тех, кто его окружал, а я их не видел так же, как вы не видите того, о ком я говорю, хотя он здесь, среди нас. Кто он? Я не знаю. Хотите, спрошу? Ты кто, пришелец из мира иного? Мой брат-нетопырь? Портной Прокоп? Гайек? Управляющий Хафнер? Епископ Айнарсон? Король Фридрих? Джордано Бруно? Сеньор Браге? В этот час мой господин нужен мне так же, как я некогда был нужен ему.
— Поди сюда, — сказал он, увидев меня подле своей кровати, — у меня мысли путаются, от боли в голове туман. Где Кеплер?
— Только что был здесь, — сказал я. — Хотите, его сейчас же позовут?
— Нет, — отвечал он. — Пусть все уйдут, а здесь останутся только София и карлик. Где Йеппе?
— Я здесь, Сеньор, — сказал я. А он настаивал:
— Ступай, поищи его.
Я притворился, будто повинуюсь, и по его приказу привел ему себя самого.
Казалось, он был доволен, увидев меня возле своего изголовья. Его младшая дочь, более чем ясно сознавая всю серьезность происходящего, стояла рядом с кроватью, глаза ее были полны слез. Жалость брала смотреть, как она разрывается между детским страхом и молчаливым состраданием, достойным благородной женщины.
Зловоние, исходившее от Сеньора, было кошмарно. Дыхание, что вырывалось из его открытого рта и зияющего носа, отдавало морской солью. Его пылающее тело, покрытое тонкой шерстяной тканью, источало воду и уксус, а правая рука сжимала самшитовый с золотом крест.
— Видишь этот остров в белом сиянии? — спросил он меня.
— Увы, Сеньор, не вижу, — отвечал я, ибо на сей раз ему одному дано было созерцать эти чудеса.
— Все равно, говори со мной об этом. Опиши мне то, что мы с тобой видели вместе у Барсебека, по-моему, я сейчас опять вижу, как перешагивает море тот мост в четыре фьердингвая, и бухту с сотней кораблей без мачт, и портал с колоннами.
Я сказал ему, что это вечное царство Исландии, я говорил о ледниках под ослепительными тучами, о хрустальных кровлях небесного Иерусалима, о белых и красных маячных огнях, о холмах, на которых горят тысячи свечей. Сейчас, рассказывая об этом, я снова их вижу. Правда, его жребий значит больше, чем мой, но и я скоро войду в небесные врата, повествуя о моем господине и его последних минутах. Ибо он здесь, я ощущаю его уксусный запах. Это он, молчаливый гость, которого вы не видите. Мне кажется, мы в замке Ураниборг, его венчает то легкое сияние, каким природа одаривает предметы после мимолетного дождя. Кровли сливаются с небом. С террасы открывается неведомая даль. Мой господин стоит рядом, опираясь на балюстраду, и здесь еще другие, я их не знаю по имени. Мы смотрим в год 2123-й, на бухту возле Барсебека.
Прежде чем утратить сознание, он попросил меня наложением рук принести ему то же облегчение, в каком Ливэ не отказала его ученику Элиасу Ольсену. Он обнажил свой живот, покрытый рыжей шерстью. Я довольно долго водил по нему ладонями до самого паха, и ему стало получше.
— Отчего ты никогда не сомневался во мне? — спросил он. — Не скажешь ли, откуда у тебя такие дивные способности?
— Я ничего не делал, только призывал на вас милость небес.
— Что тебе за дело, будут небеса ко мне милостивы или нет? Ты же знаешь, какой я грешник, так почему ты меня простил?
— Разве Христос не простил бы вас? Отвернувшись к стене так, что я видел только его ухо, он возблагодарил Христа, через мое посредство облегчившего его страдания, и произнес несколько туманных фраз, казалось, подводивших итог его жизни. Наконец он велел мне позвать сиятельную даму Кирстен и пастора. Но, увы, прежде чем они явились, он полностью утратил разум и, когда жена и священник вошли, прогнал их прочь; ему удалось привести свои мысли в порядок только на следующий день, когда подле него находились барон Гофман и Кеплер.
Придет ли император, спросил он. Гофман отвечал, что да, но император, который боялся заразы и всюду подозревал чуму, так и не пришел. Что до Кеплера, его учитель вдруг приказал ему подойти поближе и шепнул: «Сделайте милость, если можете, постарайтесь не до конца разрушить мой труд». Потом он добавил: «Коли не ведаем, для чего, так узнаем, для кого».
И наконец, мне пришлось в свой черед взойти на две ступеньки, ведущие к его ложу, чтобы услышать то, о чем я один знал, чьи это были слова. В переводе с латинского они означали примерно следующее:
Произнося эти стихи Джордано Бруно, которые помнил наизусть, он обратил ко мне прояснившийся взор, улыбнулся доброй улыбкой, и сознание уже навсегда покинуло его.
Два дня спустя его, дрожащего в лихорадке, взмокшего от пота, стали трепать ужасные спазмы, он рвал на себе рубаху и приводил своих домашних в отчаяние, ибо его агония являла самое жуткое зрелище, какое только можно вообразить. Зияющая дыра вместо носа, исхудавшее лицо умирающего, его нагота, которую служанки кое-как прикрывали, держа над ним простыню, как занавеску, вонь, источаемая постельным бельем, увлажненным жидкими выделениями его кишечника, — все это вместе взятое вынуждало семейство не задерживаться в его