— Я люблю сумерки,— сказал он. — За ваше долгое пребывание в Англии, мсье де Лаваль, вы, я думаю, тоже привыкли к тусклому свету. Я полагаю, что разум этих обитателей острова так же тяжел, как их туманы, если судить по той чепухе, которую они пишут про меня в своих противных газетах!
С нервным жестом, обыкновенно сопровождавшим внезапные вспышки гнева, он схватил со стола лист последней лондонской газеты и бросил его в огонь.
— Издатель! — вскричал он тем же сдавленным голосом, каким вел свое объяснение с провинившимся адмиралом в первый момент нашей встречи. — Кто он такой? Чернильная душа, несчастный голодный писака! И он смеет рассуждать, как имеющий большую власть в Европе. Ох, как надоела мне эта свобода печати! Я знаю, многие желают установить ее у нас в Париже, в числе их и вы, Талейран! Я же считаю, что не нужно вовсе никаких газет, кроме «Монитёра» [«Вестник»], через который правительство может сообщить свои решения народу.
— Остаюсь при особом мнении, Ваше Величество,— сказал министр. — По-моему, лучше иметь открытых врагов, чем бороться со скрытыми, да и к тому же безопаснее проливать чернила, чем кровь! Что за беда, если ваши враги будут злословить о вас на страницах газет,— они ведь бессильны против вашей стотысячной армии!
— Та, та, та! — вскричал нетерпеливо Император. — Можно подумать, что я получил свою корону от моего отца, бывшего до меня императором! Но, если бы это даже было так, это всё равно не удовлетворило бы газеты. Бурбоны разрешили открыто критиковать себя, и к чему это привело их? Могли ли они воспользоваться своей швейцарской гвардией, как я воспользовался своими гренадерами, чтобы произвести переворот 18-го брюмера? Что сталось бы с их драгоценным Национальным собранием? В это время одного удара штыка в живот Мирабо было бы совершенно довольно, чтобы всё перевернуть вверх дном и окончательно изменить ход вещей. Впоследствии только благодаря нерешительности погибли король и королева и была пролита кровь многих невинных людей.
Он опустился в кресло и протянул свои полные, обтянутые белыми рейтузами ноги к огню. При красноватом отблеске потухавших угольев я смотрел на это бледное красивое лицо, лицо сфинкса, лицо поэта, философа: как трудно в нем было предположить безжалостного честолюбца-солдата! Я слышал мнение, что нельзя найти двух портретов Наполеона, похожих один на другой, потому что каждое душевное настроение совершенно изменяло не только выражение, но и черты его лица. В молодости, когда это лицо еще не обрюзгло и не одряхлело, оно было самым красивым из тех лиц, которые я когда-либо встречал в течение моей долгой жизни!
— Вы не склонны к мечтательности и не способны создавать себе иллюзий, Талейран,— сказал он. — Вы всегда практичны, холодны и циничны. Я не таков. Сплошь и рядом эти сумерки, как сейчас вот, или рокот моря действуют на мое воображение, и оно начинает тогда работать. Тот же эффект на меня производит и музыка, особенно постоянно повторяющиеся мотивы, какие встречаются в пьесах Пассаниэлло. Под их влиянием на меня нисходит вдохновение, мои идеи становятся шире, мои стремления охватывают новые горизонты. В такие минуты я обращаю свои мысли к востоку, к этому кишащему людьми муравейнику; только там можно чувствовать себя великим! Я возобновляю мои прежние мечты. Я думаю о возможности вымуштровать эти массы людей, сформировать из них армию и вести их на восток. Если бы я мог завоевать Сирию, я, без сомнения, привел бы этот план в исполнение, и, таким образом, судьба целого мира решилась бы со взятием Сен д’Акра! Положив Египет к своим ногам, я стал уже детально разрабатывать план завоевания Индии, и всегда в этих грёзах я представлял себя едущим на слоне с новым, сочиненным мною кораном в руке. Я слишком поздно родился. Быть всемирным завоевателем мог только тот, в ком было присутствие божественности. Александр объявил себя сыном Юпитера, и никто не сомневался в этом. Но теперь время далеко ушло вперед, и люди утратили их былую способность увлекаться. Что бы произошло тогда, если бы я объявил подобные притязания? Мсье де Талейран первый стал бы посмеиваться в кулак, а парижане разразились бы градом пасквилей на стенах!
Наполеон не замечал нас и не обращался ни к кому из нас, а просто высказывал вслух свои мысли, самые фантастичные, самые чудовищные!
Это было именно то, что он называл «Оссианство» [Ossianising], потому что при этом он всегда вспоминал дикие, неясные сны и мечты Оccиaна, поэмы которого имели для него какое-то особенное обаяние.
Де Меневаль рассказывал мне, что иногда Император говорит о своих сокровеннейших мечтах и стремлениях его души, а его придворные, стоя вокруг него, в молчании ожидают, когда он от этих бредней вернется к своей обычной практической сметке.
— Великий правитель должен быть законом для всех,— продолжал Наполеон. — Мало уметь пользоваться саблей, нет, нужно управлять душами людей, а не их телами. Султан, например, глава их веры и армии. Многие из римских императоров обладали тою же властью, и мое положение не будет вполне упрочено, пока я не достигну того же. А в настоящее время в Франции в тридцати провинциях папство могущественнее меня! Только подчинив себе весь мир, можно достичь истинного мира и тишины. Только тогда, когда власть над миром перейдет в руки Европы и центр ее будет в Париже, а остальные правители будут получать корону из рук Франции,— только тогда восстановится нарушенная тишина! Если могущество и власть одного сталкиваются лицом к лицу с могуществом и властью других, то это неизбежно ведет к борьбе, пока одна из сторон не признает себя побежденной.
«Географическое положение Франции в центре всех держав, ее богатство, ее история,— всё указывает, что именно Франция должна быть этим центром, управляющим другими и регулирующим их взаимоотношения. И в самом деле, Германия разделилась на отдельные части. Россия — страна варваров. Англия представляет собою незначительный по величине остров. Таким образом, остается только Франция!
Внимая этим речам, я невольно убеждался в правоте моих друзей в Англии, говоривших, что спокойствие не восстановится до тех пор, пока будет жив этот маленький тридцатишестилетний армиллерист.
Наполеон сделал несколько глотков кофе, стоявшего на маленьком столике около него. Затем он снова вытянулся в кресле и, склонив подбородок на грудь, грустно устремил свои взоры на красноватый отблеск огня.
— Если бы всё это осуществилось,— продолжал он,— все правители Европы явились бы к императору Франции, чтобы составить его свиту при коронации! Каждый из них был бы обязан иметь свой дворец в Париже; пространство, занятое дворцами, тянулось бы на несколько миль! Вот какие у меня планы насчет Парижа, конечно, если он окажется их достойным! Но я не люблю Париж, и парижане платят мне тем же! Они не могут простить мне, что я некогда повел своих солдат против Парижа! Они знают, что я и впредь не остановлюсь перед этим. Я заставил их удивляться и бояться меня, но я никогда не мог добиться их любви. А между тем я много сделал для них! Где сокровища Генуи, картины и статуи Венеции и Ватикана? Всё это в Лувре! Добыча моих побед обогатила Париж и послужила к украшению его. Но им нужны перемены, нужен шум побед. Они преклоняются сейчас передо мною, встречают меня с обнаженными головами, но парижане не задумаются приветствовать меня кулаками, если я не дам им нового повода для восхищения и удивления мною. Когда долгое время всё было спокойно, я должен был предпринять постройку Дома Инвалидов и этим развлек их на некоторое время. Людовик XIV дал им войны. Людовик XV — доблестных волокит и придворные скандалы. Людовик XVI не создал ничего нового и за это был гильотинирован! Вы помогли мне ввести его на эшафот, Талейран!
— Нет, Ваше Величество, по своим убеждениям я всегда был умеренным!
— Однако вы не сожалели о его гибели.
— Да, это верно, но только потому, что вы заняли его место, Ваше Величество!
— Ничто не могло бы остановить меня, Талейран! Я рожден, чтобы быть высшим над всеми. Со мной это всегда было так. Я помню, когда мы составляли условия мира в Кампо-Формио, я был совсем еще молодой генерал, и вот, когда императорский трон стоял в палатке штаба, я быстро вошел по ступеням и сел на него. Я не мог себя принудить думать, что есть что-нибудь выше меня! Я всегда сердцем угадывал свою будущность. Даже в то время, когда я с моим братом Люсьеном жил в крохотной каморке на несколько франков в неделю, я знал, что придет день, когда я достигну императорской власти! А ведь тогда я не имел оснований надеяться на блестящую будущность. В школе я не отличался способностями, шел сорок вторым учеником из пятидесяти восьми. Я всегда был способен к математике, но этим все мои способности и