И совсем- совсем последние его строки на оборотной стороне бумаги. Название они имели исключительно подходящее к тому, что с нами случилось: «Последнее прикосновение к тебе». Только сейчас я обратила внимание, что Николай свои произведения всегда озаглавливал, а раньше почему-то не задумывалась…
Последнее прикосновение к тебе
Надо же, оказывается, влюбленный поэт ночь не спал, а писал мне, своей Прекрасной Даме, прощальные сонеты, совсем как в романтическую эпоху Серебряного века. Как же все-таки неимоверно пошла, и приземленна, и прагматична современная суетливая жизнь! Теперь я приговорена во всем таком прозябать до конца дней своих: в липких рекламах, грязных газетных сплетнях, дутых телевизионных кумирах, и ничего возвышенного… И ничего, ничего хорошего у меня больше не будет! И никто, никто не станет специально ради меня доставать то нежно-терпкое, но и дерзкое «Киндзмараули» – вино, любимое не только мной, но и самим Сталиным Иосифом Виссарионовичем. Никто больше не напоит меня до состояния безудержного веселья, «когда смешинка в рот попадает», великим коктейлем «Огни Москвы» – абсолютно гениальной, на мой испорченный вкус, мешаниной водки с шампанским. Неужели же когда-то я умела так отчаянно хохотать?!
Никто не станет с таким чудным вдохновением рассказывать столько замечательных историй. Ну, например, ту, где великий грузинский художник Николай Пиросманишвили однажды взял да и завалил от пламенной любви и душевной щедрости всю центральную площадь Тбилиси и даже прилегающие к ней улицы ярко-красными розами в честь своей возлюбленной актрисы. Как раз об этом, произошедшем еще до Первой мировой войны событии много лет спустя один из любимейших Колиных поэтов Вознесенский написал стихи для дивной песни о любви «Миллион алых роз». «Когда-нибудь я усыплю розами лестницу в доме, где ты будешь жить! Ты какой цвет лепестков предпочитаешь? Неужели оранжевый?» – на полном серьезе обещал мне Николай.
Никто теперь и не подумает специально для меня создавать праздник из банальных до зубовного скрежета, таких серых будней, а Коленька много раз повторял, что армянский мужчина обязан долгом своим святым почитать умение организовать праздник женщинам, детям и гостям. Вдруг он здесь – «персона нон грата»! Боже мой, какие же это норвежские глупость и несправедливость! Как быть насчет Алены? Ей Бог судья – в конце концов она просто-напросто одинокая, измотанная и неприкаянная бабья душа, несмотря на все свои стервозные выкрутасы, прагматические происки и поиски практического смысла в жизни. Она тоже ищет своего счастья в жизни, в том варианте, в котором понимает… Мне лично кажется: добром Алена не кончит и на что-нибудь рано или поздно нарвется, хотя я могу и ошибаться, как показывает практика, с точностью до наоборот…
А я?! Никому до меня больше нет никакого дела. Жива я или мертва – все одно! Только Игоречек здесь еще и держит! Да мама, надеюсь, помнит…
Струйки горячей соли обожгли щеки. Как в гейзере, во мне поднялась и забурлила непереносимая жалость к себе и собственной, так окончательно и бесповоротно испорченной жизни – одному ныне большому «разбитому корыту». Где я теперь? Кто я теперь?
Несколько секунд спустя в виде дополнительного наказания накатилась пульсирующая волна боли в горле и начался удушливый спазматический кашель. Казалось, – закашляюсь до смерти, но едва отпустило, подчиняясь внезапному импульсу, я стремительно откопала в своей дымчато-серой, заполненной неимоверным барахлом дамской сумочке записную книжечку и одну нормально пишущую авторучку и лишь за несколько кратких мгновений накропала немного неуклюжий, подростковый какой-то стих:
Маленький волчонок
Прочтя сие творение, я разревелась несказанно. Мне серьезно померещилось, что душа оклеветанного норвежскими газетами поэта вернулась обратно сюда, в Норвегию, и вселилась в меня на недолгие минуты. В тягостной тоске, в отчаянном сумраке сознания упала я на постель в надежде хоть ненадолго отключиться от несправедливой и тупой жизни, от бесполезного будущего, в которое я вовсе не стремилась и где ничего хорошего меня точно не ожидало.
В общем и целом я оказалась права: последующие два с половиной месяца провела в этом Аскер Баде, словно «ежик в тумане».
В самом начале пребывания в санатории, несмотря на предпринимаемые, достаточно многочисленные терапевтические процедуры, как то: когнитивную (вроде именно так этот «стон» у нас в Аскер Баде «песней» зовется) терапию, рациональную терапию, трансактный и гипноанализ, телесно-ориентировочные, психодинамические и еще какие-то методы, мне в целом делалось все хуже и хуже. Меня словно бы заколдовали – сглазили, хотя никакие конкретные болезни в никаких конкретных органах, к счастью, обнаружены не были. Моя психическая подавленность с каждым днем разрасталась и в итоге сделалась донельзя жуткой, подобной безостановочному скольжению по ледяной горке в вонючее и топкое болото, в коем гнездилось все инфернальное зло этого и остальных миров. Я сама стала себя бояться: скольжение в беспросветное отчаяние в любую минуту грозило превратиться в свободное падение с ускорением. Я начала пуще смерти опасаться докатиться до «точки невозвращения». Два года назад вообразить бы не смогла подобный ад, как правильно писал Александр Сергеевич Пушкин: «Не дай нам Бог сойти с ума, уж лучше посох и сума».
Что-либо делать в таких состояниях не было никакой силушки-моченьки и казалось полнейшей бессмыслицей. Иногда я предпринимала кое-какие попытки с собой справиться – включала автоматизм и целеустремленность всегдашней профессиональной отличницы, но помогало ненадолго. Любая еда теперь часто казалась лишь безвкусной резиной. Время – тягучей и плотной шиной в полурасплавленном состоянии и с запахом дегтя.
Все вокруг стало совсем ненастоящим, больше похожим на выплюнутую жвачку и ни в чем, ни в чем не находила я ни солнца, ни луны, ни звезд. В моем индивидуальном восприятии куда-то окончательно пропал свет. Зато через день – уколы острым шилом в сердце, а еще память любила ужалить тонким, пронзительно острым жалом в горло. Несчастное горло иногда корчилось и корежилось, но ничего не могло поделать; иногда же меня сильно рвало, а потом чуть отпускало.
За окном только снег, снег. Бесконечный снег. А после был дождь, дождь. Такой же бесконечный и бессмысленный дождь. В моей комнатенке все время стояла густая, плотная, почти материально осязаемая и, словно старая бронза, тяжелая духота. От духоты противно кружилась голова, но хотя я пробовала часто открывать окно и проветривать удушливый смрад, ничто не помогало. Особенно неохотно нагибалось тело: в такие моменты на несколько неподвижно зависших секунд становилось темно в глазах, их заливало чем-то горячим и липким, а веки становилось не разомкнуть.
Внутренний, не видимый глазу огонь неизъяснимой тревоги и мучительной боязни будущего жадно пожирал мои внутренности, во всяком случае я так интуитивно себе то воображала. Иногда явственное ощущение того, что я сижу в темном и узком гробу живая, но без всякой надежды из него выбраться, заставляло желать более легкой смерти. К тому же в темных углах сего гроба стал мне рисоваться клыкастый и мерзкий до отвращения лик. Если с кабаньего рыла ободрать щетину, приделать бычьи рога и огромные кривые уши, то портрет его как раз и представится. Ушастый и рогатый так и норовил прижаться к моим губам с поцелуем, и, надо признаться, иногда ему это удавалось, но до чего же меня возмущало его тупое самодовольство, считающее себя самой высшей и всемогущей силой на свете. После таких мерзких моментов я запиралась в ванной комнате, посильнее включала воду и истерически рыдала. Почему так скрытно? А мне совсем не хотелось, чтобы местные психологи проведали про мои одинокие истерики и