Воспоминанья, воспоминанья.
Тридцать пять лет, почти вся жизнь – под ослепительно яркими лампами манежа. Все, все хранит цепкая память: бесконечные дороги, множество городов, цирковые заведения, великолепные, как храмы, или жалкие холщовые балаганы. Милый сердцу самый дух этих заведений – запах мокрых опилок, конюшен, гримировальной краски, дешевых духов и еще чего-то, чего никаким словом даже и не выскажешь, но что так волнует, зовет и заставляет забыть все на свете ради искусства, ради одного-единственного, которому имя – Цирк… Чудо!
Чудо, творящееся всю жизнь, без конца.
Воспоминания, связанные с этим чудом, так свежи, словно не двадцать, не тридцать лет назад, а лишь вчера все было: Париж, Вена, мадридская коррида, адмирал Зеленый, гейши и Фудзияма, германский кайзер и Моабит.
– Ах, дружочек, а твоя Акулина!
И вспоминалась ярко наряженная русским добрым молодцем Тереза, выступавшая с Анатолием Леонидовичем под именем Акулины, чуть ли не первая в Европе клоунесса, ее успех: «Акюлин! Акюлин! – бесновалась парижская галерка. – Браво, браво, шер Акюлин!»
Аполлоносы в восторге, в изумлении таращились. Для них все это представало историей, сейчас они гордились своим как бы прикосновеньем к ней, к тем легендарным временам, когда их самих и на свете-то еще не было, а вот этот немолодой, с проседью красивый человек, – он и тогда ведь, в том далеком прошлом, блистал, окруженный мировой славой. И нынче не просто как старый знаменитый артист существовал, нет, гораздо больше того: нынче он был – Легенда.
А Еленочка между тем приметно злиться начинала: что же это, господа! Все «дружочек» да «дружочек», она-то где же?
Ну да, то есть, собственно, Прекрасная Елена, Бель Элен, как в афишах печаталось, – «номера высшей верховой езды, большая группа дрессированных животных» и так далее… Она как бы вовсе отсутствует в легенде! Так ведь получается… Ну, уж нет, позвольте!
Внутренне кипя, желая поскорее наверстать упущенное в дурацком этом вечере, она, словно головой в омут, кидается в хвастливые воспоминания о с в о и х победах и, сбивчиво, смешно путая полузабытый немецкий с исковерканным русским, перечисляет с в о и триумфы…
Но тут – неразбериха, калейдоскоп, где все причудливо перемешано, где и манеж, конечно (лошади, аплодисменты, букеты, венки), и великолепные ужины, устраиваемые поклонниками (какие вина! какие фрукты!), и, главным образом, сами поклонники, в большинстве – знать, аристократия, офицерство, богачи- коммерсанты… Но, разумеется, не только толстосумы, но и артисты, богема, сам Шаляпин, например… или художник Врубель, когда-то изобразивший ее на холсте поверх своей уже совершенно законченной картины…
– О, это быль такой… штрайх или как это – шалисть: тот картинка он рисоваль фюр цер-ко-фф, кирха – божи матушка, мадонна!
Блестящими глазами поглядывает на слушателей – как они? что? – и, счастливая, убеждается, что – отлично, великолепно: розовые Аполлоносы совершенно обалдели, мама Лиза растроганно улыбается, даже слезинку в умилении украдкой смахнула платочком…
Не без робости, правда, краешком глаза – на милого друга. Тот, полузакрыв веки, откинулся на подушки, равнодушен, так, словно бы все – мимо ушей. Ну и прекрасно, и слава богу: он далеко не всегда столь благодушно выслушивал ее похвальбу, иногда случалось… да, он, случалось, иногда резок бывал и даже… ну, что об этом вспоминать, это – по ту сторону занавеса, это – не для публики…
И тут она, успокоясь, поддает, так сказать, жару, уже совершенно утратив чувство меры и такта: великие князья, министры, финансовые тузы – все у ее ног… Сам генерал-губернатор Москвы князь Долгорукий…
…его высочество, наследный принц Сиама…
…его сиятельство…
…его высокопревосходительство…
…наконец, ха-ха-ха, тот хорошенький франтоватый французик, ну, тот… от фирмы «Патэ»… Он, представьте, примчался из Парижа, чтобы снять наших зверей для си-не-ма…
– Чтоб наши звери играль пам-флет – война и маленький обезьянка называться Виль-гельм, кайзер… ха-ха-ха!
Выяснялось далее, что фирма Патэ огромные деньги сулила, да Анатолий Леонидович почему-то вдруг заупрямился, прогнал француза, отказался наотрез…
– Но я сказала: То-ли-я!
Величественно, истинно по-царски, вскинута голова, надменно выпячена нижняя губка (немножко, правда, смешно, карикатурно, напоминает кого-то из знаменитых наших исторических дам… Кого? Фу, боже ты мой, да матушку Екатерину, конечно!). Но, пожалуй, сударыня, это уже через край хвачено, переиграно и вот-вот может сделаться откровенно глупым и вульгарным («Я сказаль!» – ах ты, кукла немецкая!), и кажется, самое сейчас время ставить точку на всем – на сплетнях и пересудах, на подлейшем Максимюке, на вечере воспоминаний, так нелепо, глупо закончившемся вспышкой крикливого, вздорного хвастовства.
С минуту он внимательно смотрит на Прекрасную Елену, не отрываясь, сосредоточенно, словно ученый натуралист, наблюдающий в подопытном зверьке нечто такое мелкое, незначительное, раньше почему-то ускользавшее от взора, а сейчас вдруг неожиданно грозно проявившееся.
Затем – не то чтоб улыбка, а скорее намек на улыбку: зловеще вздрагивают великолепные, но уже слегка запущенные, взлохмаченные усы. И этот мгновенный про?сверк мелких зубов, этот намек странно, необъяснимо вспугивает компанию: старушка Элиза, спеша, суетясь, собирает в ветхозаветный ридикюль свое рукоделье, Аполлоносы, беспокойно поерзав на стульях, неуклюже, шумно вскакивают, благодарят хозяйку за чай, и все вдруг, один за другим, исчезают из комнаты, ну совершенно как в иллюзионном номере у знаменитого Касфикиса или у господина Альфонсо Пинетти, именующего себя ч а р о д е е м В о с т о к а, что значительно хуже, потому что это уже неприкрытое, грубое, балаганное шарлатанство.
И когда наконец они остаются наедине, и лишь коридорный лениво топчется, убирая самовар, – Анатолий Леонидович говорит преувеличенно-спокойно и даже как бы с оттенком снисходительной ласки:
– Ты, кажется, злоупотребила ромом, душенька… Успокойся, побереги себя. Тебе еще многое предстоит испытать.
3
Свет погас неожиданно, когда еще и двенадцати не было, и враз навалилась тьма кромешная, совершенная чернота.
– Вот так черт! – удивленно пробормотал Анатолий Леонидович. – Фонарь-то уличный где же?
Фонарь, представьте, отсутствовал.
Принялся строить разные по этому поводу предположения: ветер раскачал, потревожил лампочку, произошло замыкание, перегорел волосок.
Все, все, видно, развинтилось в Российском государстве. Экая, страшно вообразить, махина. Европа вся перед ней – что моська перед слоном, а вот подите: в какой-нибудь ничтожной Бельгии в коровьих закутах – электричество, а мы тут, в богатом портовом городе, в отеле, чуть ли не лучиной пробавляемся!
Итак, лампочка в номере погасла, уличный фонарь нынче не светил. Но что-то там, за окном, скучно все поскрипывало да погремливало, и мало-помалу догадка осенила, что эти унылые, неприятные звуки происходят не от чего иного, как именно от раскачивания на проволоке ослепшего фонаря. «Ну что за прокурат малый! – усмехнулся Дуров. – Со светом не ладится, так дай-ка хоть погремлю, что ли: тут, мол, я, на месте, спите, добрые люди!»
Чернота.
Да ведь такая вещественная, плотная, что, кажется, черноты этой самый малый шматок прикинь на весах – потянет что твой булыжник…
Впрочем, как ни темно, а через каких-нибудь пять минут глаза попривыкли, разобрались: расплывчатое светлое пятно – стол, накрытый клеенкой… а вон – смутные очертания пузатой бутылки с остатками рома…