попробуйте здесь, в этой жизни. Возьмите на себя ее бремена, тяготы. Вот где настоящее испытание, послушание, которое тяжелее монастырского.
Размышляя в минуты просветлений о своих страстях, Вирхов не раз воображал себе никогда не виданный им монастырь и себя там, забытого всеми, сгорбленного, раздавленного тяжестью обетов и искушений, преодолеть которые он был не в силах. Внутренне содрогнувшись при мысли об этом и сейчас, он сказал, что все же в монастыре, наверное, труднее.
— Не в теперешнем, конечно, а в настоящем, — прибавил он, вспомнив рассказы Мелика о теперешних православных монастырях, которые Мелик объехал прошлым летом почти все, благо их осталось меньше десятка.
— Ну нет! — горячо запротестовала она. — Вы просто не понимаете этого! В монастыре — счастье. Это подлинное успокоение, умиротворение.
Он опять с сомнением посмотрел на ее халатик, полуобнаженные округлые руки; плед, которым она была укрыта, мебель — все рождало впечатление изящества, хотя порою и ветхого, и на ум, если сравнивать, приходила мысль никак не о монастыре. Но все-таки и это могло быть. «А почему бы и нет? — подумал он. — Что, в сущности, я знаю о монастырях и монахах?» И этот контраст лежащей изящной хорошенькой женщины и ее тяжелых стремлений снова показался подтверждением мысли о возможностях, о свободе. «Не должно быть узости», — решил он.
— Неужели вы в самом деле способны пойти сейчас в монастырь и пошли бы, если б они были настоящими (…)? Вот прямо сейчас. — Он имел в виду сейчас, когда она все еще хороша собой и выглядит моложе своих лет.
Она опустила глаза, собираясь ответить, но в это время в коридорчике раздались легкие шаги, нечто вроде шуршания крыльев, и в дверях возникла мать, исхудалая, воздушная, будто бесплотная, будто она только сейчас материализовалась и ей стоило труда удерживать это необычное состояние.
— Вы завтракали? — мелодично спросила она. Вирхову очень хотелось сказать «нет», но он постеснялся.
— Но от чашки чаю вы, я думаю, не откажетесь? Или лучше, может быть, кофе?
Он попросил кофе. Она исчезла с тем же еле слышимым шуршанием, с удивительной для ее лет (ей было никак не меньше шестидесяти) легкостью и, чуть позвенев чем-то на кухне и в коридорчике, почти сразу же появилась снова с подносом, на котором были две налитые чашки кофе, рюмки и бутылочка коньяку, полная на одну треть.
— Против этого вы тоже, конечно, не будете возражать, — проницательно улыбнулась она.
Вирхов не знал, как ему благодарить, и только опасался быть в свою очередь слишком любезным, чтобы Таня не решила, что та «кооперация» с матерью, о которой она говорила, уже началась.
— Я не могу оставить сына, — между тем продолжала Таня, когда шуршание затихло. — Он и так слишком много взял от своего отца. Его здесь портят. Я уже вам сказала об этом.
Когда он родился, мама целые дни орала на меня. Кончилось тем, что я с температурой, у меня была грудница, выскочила на снег и побежала… Это сейчас с вами она тихая и щебечет. Она так трогательно заботится обо мне. Лев Владимирович так до сих пор и уверен, что у меня Mutter-Komplex, а у нее характер если и не прекрасный, то, во всяком случае, она всю себя отдала в услужение мне и моему сыну. Он всегда только смеялся, когда я пробовала говорить ему, как мне тяжело с мамой. Он говорил: «Она ведь, в сущности, немало делает, естественно, что она устает». Ляс радостью делала бы все это и вдвое больше, только бы меня оставили в покое! Но они так хорошо спелись друг с другом, так хорошо понимали друг друга, буквально с полуслова. Как это они умеют! Вот уж поистине «мудрость века сего». Он мне казался сначала таким тонким, так все понимал, столько видел в жизни, и вот теперь я знаю, что этого мало, что все это мудрость, которую «ищут эллины», а не мы. Конечно, нехорошо так говорить, но вот сейчас он, видимо, попал в какую-то передрягу, и это очень кстати. Я, конечно же, буду ему помогать, я сделаю все, что в моих силах, но, как говорят,
Она коснулась рукою груди и подняла большие темные глаза к небу. Вирхов догадался, о ком она говорит они,
— Я пойду к нему, обязательно, вот только простуда меня отпустит, и пойду. Знаю, что из этого ничего не получится, ничего хорошего не будет, но пойду все равно.
— Вы, быть может, только очень близко принимаете к сердцу такие вещи, — несмело заметил он.
— Какие?! — свела она брови.
— Ну обычные человеческие реакции, всякие мелкие страсти, часто уловки…
— А что же, лучше топтать людей ногами?! Опираясь на руку, она села на постели. Он был смущен и постарался говорить как можно рассудительней.
— Зачем же ногами, но незачем и себя ставить в такое положение.
— Вы
Он и на этот раз, как и все время с ней, не мог предугадать ответа и был обижен, что она так безоговорочно причислила его ко всем, тогда как он рассчитывал быть исключением. Поэтому он промолчал и нахмурился, надеясь своим видом показать ей, что обижен, но она не обратила на это никакого внимания.
— Да, да, вы все очень много стараетесь о силе, — увлеченно продолжала она. — Я понимаю, что движет вами. Вы видели всю гадость этой душевно-плотской каши, недостойность всего этого, понятно, что хочется быть «неукоризненными и чистого, неразвратного рода». Я шла иначе, и хотя метроном всегда был силен, знаете, как стучит: тик-так, тик-так, — (Вирхов ничего не понимал), — но спасибо
Ее высокий голос резко вибрировал, распрямясь, она набрала воздуху в грудь, казавшуюся сейчас широкой и крепкой. Она говорила все сильнее, точно разгоняя ударом каждую следующую фразу, в этом был какой-то ритм. Он должен был ему подчиняться и, с некоторым страхом глядя на нее, подумал, что она словно
— Я никогда не была в Ефесской церкви! — повторила она. Он попытался представить себе, откуда это и что это значит, но только ощутил свою
Она немного опомнилась и, улыбнувшись, сказала:
— Вот видите, какой я мракобес. Не Диккенса, не Андерсена подсовываю вам, а хочу от вас сразу всего и даже большей ненависти к николаитам. Кстати, и она заключена в той проповеди. Но наша сила стоит на этом, и никто не дал нам права начинать с другого конца. Нельзя, чтобы забывали или старались забыть это. Что ригоризм, что «хранить себя неоскверненным от мира» — это и Ветхий Завет знал. А этого безумия — не знал, мы же знаем, — торжественно сказала она, — и без этого нас нет. А вот вы, хотя бы чутьчуть, но презирали слабость. Очень мало, но все же. «Мы» и «не-мы», то есть Христовы и нехристовы, узнаются как овцы, как сор для мира, и на этом стоят…
«Какая она хорошенькая», — некстати подумал он, стараясь отогнать мысль, что хорошо было бы сейчас лечь к ней; он тряхнул головой и потянулся за рюмкой. Тем не менее она словно уже почувствовала что-то и смущенно остановилась, опуская глаза и, может быть, краснея, но довольная собой.
Он вышел на улицу, голова у него кружилась ото всего, что он увидел и услышал. «Поразительно,