беседовали по-арабски на разнообразные темы мировой политики и современной жизни, а один с легкостью писал стихи по всем правилам старых арабских канонов. И в 30-х годах, когда мне было прислано собрание стихотворений арабских поэтов последнего времени с Северного Кавказа, я от неожиданности на первых порах заподозрил мистификацию: настолько меня поразило уверенное владение всеми приемами и жанрами классической арабской поэзии. Никакой мистификации не было: мощная струя давней традиции донесла до наших дней арабский литературный язык, умерший в живой речи у себя на родине; здесь он жил полной жизнью не только в письменности, но и в разговоре. Его роль оказалась сыгранной окончательно только тогда, когда местные национальные языки после Великой Октябрьской социалистической революции получили, наконец, свою письменность.
Материалы стекались ко мне, картина ширилась, постепенно открывались истоки этой традиции, иногда уводившие нас далеко за пределы Турции, не только в Сирию или Египет, но даже в Аравию и в Йемен. С большим волнением я читал рассказ одного йеменца XVIII века, который на своей родине в Санаа услыхал какого-то приезжего дагестанца, говорившего на таком блестящем арабском языке, что „даже дрожь пошла“. Теперь при отзыве природного араба мне стало понятно первое впечатление, произведенное на меня памятниками местной арабской литературы на Кавказе или арабской беседой с ингушами, случайно оказавшимся в Ленинграде.
Новый мир вырисовывался передо мною, открывалась своеобразная линия развития как бы боковой ветви арабской литературы, параллели к которой было бы трудно подыскать. Памятники ее, гораздо более разнообразные, чем казалось издали по первому взгляду, представляли интерес не только для местной истории, но и для арабистики, для общей истории арабской литературы. Они находились под боком и немало надо удивляться тому что университетская арабистика ни словом не обмолвилась о них за весь XIX век. Наука наша еще очень молода и не успела охватить всех областей, но, может быть, на Кавказ она не обратила внимания под влиянием частого я в науке психического настроения: то, что близко, не интересно. Вплотную к ней стояли только арабисты-практики из военных; фигура первого пристава при Шамиле выделяется среди них и входит в историю научной арабистики. Со временем, когда глава об арабской литературе на Кавказе займет по праву принадлежащее ей место в общем своде истории арабской литературы, надо будет не забыть, что первый толчок к знакомству с ней в нашем поколении был дан рукописями, связанными с фамилией генерала Богуславского.
VII. ТЕНИ ПРЕДКОВ
1. Мученик арабской литературы (1910)
В арабской литературе встречается много антологий – сборников, посвященных любви и влюбленным. Они строятся по различной системе, бывают и прозаические и стихотворные, затрагивают всю богатую гамму человеческих чувств, начиная от рассказов про озритов – тот „род азров“, которые „полюбив, умирают“, как это в стихах поведал Гейне, в музыке – Рубинштейн. Наряду с этим попадаются и такие отделы, которые в наше время поместили бы в трактат о патологии и даже психиатрии.
Часто в таких антологиях можно найти главу о тех, кто полюбил, увидав портрет, – сюжет, вызвавший много произведений в мировой литературе и высокого и обыденного стиля. Это чувство симпатии, возникающей по снимку с оригинала, хорошо знакомо всем, кто занимается рукописями, так как в нашем поколении часто приходится работать по фотографиям. Предки наши этого не знали; они всегда трудились или над оригиналами или над копиями с них, сделанными от руки. Даже при большом искусстве последние не могли отражать многих деталей; через них удавалось проникнуть только в содержание произведения, но нельзя было почувствовать „живой“ рукописи со всеми неповторимыми чертами индивидуальности. Конечно, и фотография оставляет ученого беспомощным при сложных вопросах палеографического анализа, но все же как портрет дает возможность ощутить давно отошедшего человека, так и фотокопия позволяет представить того, кто писал оригинал. Она протокольно, бесстрастно, на другом материале, другими красками, но несравненно точнее, чем самая искусная человеческая рука, воспроизведет все приписки, выделит поправки, и нередко сквозь этот „вторичный“ документ ясно проглянет фигура того, кто трудился над самой рукописью, кто изучал ее, кого так и не разглядели торопливые потомки, когда они держали в руках этот памятник.
Во время последнего, для меня, зимнего сезона в Бейруте в 1909-1910 году мой учитель профессор-араб Л.Шейхо заканчивал долголетний труд по изданию стихотворной антологии IX века поэта аль-Бухтури. Это был сборник уже другого рода: он толковал не о любви и влюбленных, а частью о военной доблести – „Хамасе“, от которой и получил свое название, по аналогии с трудом его современника и соперника Абу Теммама, частью о всяких моральных принципах, живо рисующих идеал первых веков расцвета арабской культуры.
Любопытна судьба этого сборника: он почему-то не пользовался у арабов популярностью, и мало кто о нем знал. Даже в XVII веке трудолюбивый комментатор Абд аль-Кадир Багдадский, который большую часть жизни провел в Каире, но в своих скитаниях побывал и в Адрианополе и в Стамбуле, который в своем громадном своде „Сокровищница образованности“ сохранил множество бесценных для нас цитат из пропавших сочинений, и тот сознавался, что про „Хамасу“ аль-Бухтури не слыхивал. Судьба над ним подшутила. Как раз в том же XVII веке „франджи“, уже близко прикоснувшиеся к сокровищам восточных литератур, начали систематически собирать рукописи. Голландский резидент в Турции, достойный питомец знаменитой лейденской школы арабистов, поднес родному университету свой (tLegatum Warnerianum» – богатое собрание рукописей, где была и „Хамаса“, вывезенная им из того же Стамбула. Рукопись и до наших дней остается уником; по ней и готовил свое издание Шейхо, сняв собственноручно копию в Лейдене еще в 90-х годах.
Встречаясь с ним тогда чуть не каждый день или на лекциях или в уютной Bibliotheque Orientale Университета св. Иосифа, я знал о ходе работы, иногда видал и корректуры. На прощание он дал мне отпечатанные листы, и я мог изучать их еще на пароходе по пути в Одессу. Все издание было закончено уже после того, как я вернулся в Россию во второй половине 1910 года. Немного раньше появилось в Лейдене роскошное фототипическое воспроизведение уникальной рукописи, так что я имел возможность представить себе изящный оригинал бейрутского издания, проверяя последнее в нужных случаях с полной точностью.
Погрузившись в антологию под живым впечатлением недавних бейрутско-ливанских занятий, я очень скоро заметил, что на полях рукописи много приписок, сделанных другой рукой, чем оригинал. Большинство их было по-арабски, но встречались среди них и латинские, по-видимому принадлежавшие тому же лицу. К моему изумлению, ни бейрутский, ни лейденский издатель на них не обратили никакого внимания. Шейхо принял их за обычные заметки восточного переписчика или читателя и механически использовал для критики текста; он не заметил западного характера почерка и латинских приписок. Редактор лейденского издания даже не упомянул о них. Между тем, принадлежать обыкновенному рядовому читателю они не могли. В большинстве случаев это были удачные конъектуры, еще чаще варианты из других источников, которые обыкновенно указывались в латинских цитатах. По ним легко чувствовалось, что автору в совершенстве было известно все существовавшее в печатном воспроизведении до середины XVIII века и все находившееся в рукописях лейденского собрания, как теперь было легко проверить по изданиям за два последних столетия. Только основательный знаток с громадной начитанностью и великолепной памятью мог оставить эти приписки, говорящие, как свободно, без накопившихся у нас пособий, без всяких указателей он ориентировался в полутора тысячах отрывков, обыкновенно коротеньких, которые собраны в „Хамасе“.
Кто же это мог быть? Сам владелец рукописей Варнер? Но цитаты дают иногда ссылки на издания XVIII века, а кроме того Варнер мало интересовался чисто литературными сюжетами. Кто-нибудь из голландцев XVIII века? Вероятно, один только старший Схультенс, основатель арабистической династии, занимавшей кафедру три четверти века, мог знать эти материалы во всей полноте, но для него арабистика была скорее