взяты только огнем, изо всех окрестных лесов стали свозить хворост, готовить стрелы с пучками осмоленной пакли, сколачивать козлы и стремянки для влезания на ограды.
Но внутри замка по-прежнему не видно было никаких приготовлений к отпору. По временам только медленно скользили наверху безмолвные фигуры с торчавшими над головами палицами и секирами, в ушастых шапках; вот и все, что удавалось видеть за частоколом стен.
Спокойствие осажденных, лицом к лицу с численным превосходством крестоносцев, внушало последним уважение. В нем чуялась отвага и готовность на все. Ни один холоп или оруженосец не решался на новое нападение; они ограничивались угрозами, разглядыванием стен с приличного расстояния и высказыванием предположений о способах сообщения замка с внешним миром, так как нигде не было ни входов, ни выходов.
Начальствующие пировали почти целый день. Сероплащники, сержанты и вооруженные дружинники произвели небольшой набег в глубь страны и вернулись к вечеру с незначительной добычей, так как им удалось захватить только одну семью на поляне среди леса. Старуху и двух молодых девушек убили на месте, а мужчину пригнали для языка в лагерь, на привязи, позади коня.
Это был первый пленник со дня похода, а потому неудивительно, что весь лагерь собрался полюбоваться им.
В крови, покрытый слоем пыли и грязи, коренастый, малорослый, он, несмотря на страшные побои, не стонал и не обнаруживал страдания. С закрытыми глазами, с устами, запекшимися кровью, с истерзанною грудью, он давал себя бросать, бить, истязать, не испустив ни единого звука.
Его хотели заставить говорить, окружили переводчиками, дергали, грозили, топтали — ничего не помогало. Можно было думать, что жизнь его оставила, если бы не кровь, сочившаяся из ран, не теплое тело, не глаза, порой невольно сверкавшие из-под век.
Крестоносцам думалось, что они будут в состоянии дознаться от него о численности гарнизона, о запасах в крепости. Обещали сохранить ему жизнь, но ничто не побудило его говорить. Его, связанного, оставили лежать на земле на медленную смерть. Едва дышавшего, нашел здесь несчастного пленного духовник маршала, отец Антоний. Это был один из тех служителей алтаря, которых загнала на службу к крестоносцам ирония судьбы: человек набожный, милосердный и искренно сокрушавшийся всему, что видел. Аскет в жизни, исхудалый, слабого здоровья, он давно оставил бы орденскую службу и выбрал бы иное поприще, более соответствующее созерцательному настроению, если бы чувство долга не удерживало его здесь. Он втолковал себе, что там, где менее всего руководствовались христианским милосердием, его обязанностью было высоко держать знамя христианства. Не обращая внимания на насмешки, неоднократно сыпавшиеся на него, отец Антоний поступал всегда по влечению сердца, молчаливый, смиренный и покорный.
Увидев умирающего, он пришел к нему как милосердный самарянин и сел рядом с ним на землю. Не дерзая разорвать оковы, он поднес ковш воды к запекшимся губам, обмыл раны на лице и на груди. Умиравший открыл глаза и метнулся всем телом, точно хотел сбросить руку, коснувшуюся его ран.
Отец Антоний для проповеди христианства выучился языку пруссаков, одинаково понятному всем литовцам. Склонившись над несчастным, он стал шептать слова Божественного утешения. При звуках родного языка умиравший еще раз поднял веки. Вздохнул, вслушиваясь в слова патера, и молвил хриплым, с трудом вырывавшимся из избитой груди голосом:
— Зачем стараешься продлить мне жизнь? — шептал он. — Пусть скорей умру… если ты, правда, милосерд, то добей… Воткни кол в сердце, не заставляй страдать…
— Может быть, мне удастся сохранить тебе жизнь… Если не земную, то вечную… Помолися Господу Единому, — молвил патер. — Постигшая тебя беда обратится в вечное блаженство, если примешь веру Христову.
Рот литвина исказился; он с трудом отвернул лицо от патера и замолчал. Отец Антоний влил ему немного вина, которое носил с собой, и угасавшая жизнь вновь затеплилась. Служитель алтаря стал говорить о христианском Боге, о Его Сыне, о Царствии Небесном, которого достаточно только возжелать, чтобы обрести.
Пленник долго молчал. Но наконец сострадание, звучавшее в словах каплана, развязало язык умиравшего, и он прохрипел:
— Не надо мне вашего неба… я не найду на нем своих; никого там нет, кроме врагов…
Но отец Антоний нелегко терял надежду. Он неотступно продолжал сидеть при раненом. В таком положении застал его маршал. Он по-солдатски ударил лежавшего ногой и сделал замечание ксендзу, зачем тот напрасно теряет время и тратит силы для такой скотины.
Ксендз стал просить о жизни несчастного.
— Чтобы он сбежал в лес и мстил? — холодно спросил маршал. — Знаем мы это неблагодарное отродье! Может быть, я бы пощадил его, если бы он стал говорить. Но он дал себя замучить и языком не шевельнул.
Литвин приоткрыл глаза, точно понял сказанное… В них сверкнула ненависть…
— Попробуй попытать его ты, отче; может быть, тебе лучше посчастливится, чем нам, — сказал маршал, — ты знаешь их дьявольский язык, не похожий ни на какой другой.
Отец Антоний подошел к дышавшему еще врагу.
— Сохрани себе жизнь! — сказал он. — Ответь на то, что спрашивают!
— А на что мне жизнь? — засмеялся зловеще пленник хриплым, горьким смехом.
Ксендз притворился, что не слышал и повторил вопрос.
— Говори! Сохрани себе жизнь! Сколько в замке войска? Много ли припасов? Могут ли они оказать сопротивление?
Лоб литовца нахмурился, у рта легли глубокие морщины.
— Сколько их? — закричал он с бешенством. — Не считал никто, и они друг друга не считали! Припасов у них вдоволь. Одно я вам скажу за верное: никого живьем там не возьмете! Никого!.. А если удастся войти в город, то вам достанется только куча углей… Все смертию умрут, но и вас, проклятых, ляжет вдосталь!.. Чтоб вам всем подохнуть до последнего!.. Да разразят вас громы, псы немецкие!
Он захрипел, глаза выкатились на лоб, хлынула горлом кровь… он умер.
XI
На другое утро после ночи, когда Маргер прокрался к ограде вейдалоток, его мать с рассветом приказала своему отряду готовиться в поход. Едва Маргер успел украдкой вернуться с Рымосом в шалаш, как люди уже стали просыпаться, повели на водопой коней, развели огни, а сама Реда, одевшись, вышла из шатра, чтобы ускорить отъезд. Рымос много раз подряд напоминал своему молодому господину, что пора собираться. Но тот продолжал сидеть, как был, полураздетый. Маргер, по-видимому, не слышал его.
Опустив голову на руку, сдвинув брови, он не двигался. Швентас, привязавшийся к нему сильнее Рымоса, дернул его за платье:
— Кунигасик, — сказал он весело, — пора одеваться. Мать ждет и сюда поглядывает. Эй-же!
Маргер не шевельнулся.
Издали посматривавшая из своей палатки и не понимавшая причины страшного упорства сына, Реда подошла поближе и впилась в него глазами. Но он даже не оглянулся, а лицо у него было дикое, неосмысленное.
— Пора! Пора в путь-дорогу! — прикрикнула она.
Но сын молчал, даже не поведя на нее взором. Привыкшая к повиновению, Реда вспыхнула, и голос ее принял повелительный, угрожающий оттенок.
— Вставай! Кони в миг готовы; едем!
Тогда только Маргер медленно повернул голову в сторону матери и сказал голосом, исполненным такой же силы воли, как у матери:
— Я отсюда… ни с места!
На минуту Реда онемела. Она дрожала от ярости, хотя супротивник был ее единственным сыном.