не то черные букашки, не то лодки, не то рыбы, не то водяные птицы. Банюта всплеснула руками:
— Они!
Сама побежала вниз к матери, а на вышку взобрались служилые люди и глядели и, смеясь, говорили, что нет никого!
Но Банюта уже стояла у ворот, чуяла, что едет Маргер. Сердце говорило ей, что он близко; сердцем она измерила дали; сердцем слышала, как челны причалили к берегу и как люди вышли на землю.
А вот затрубил рог, и стража выбежала навстречу своему властелину, чтобы ввести его в замок.
Вальгутис остался один на постели… Все его бросили, забыли о старце, так давно не дававшем признака жизни. Но теперь в нем что-то взыграло. Кровь?.. Повеяло весною и молодостью… но его ли? Он вскрикнул в отчаянии… Один!..
Встревоженные, прибежали со всех сторон слуги. Старец, лежавший без языка, спавший столько лет, как байбак, вдруг надумал встать! Все над ним смеялись.
Он протягивал исхудалые руки, обнажил костлявые ноги, стучал твердым, как камень, кулаком и приказывал вести себя навстречу…
Пришлось повиноваться.
Ему накинули на голые плечи медвежью шкуру, и он пошел, шатаясь на слабых ногах. Тяжело дыша, он толкал своих провожатых к воротам, велел нести себя на руках, барахтался… Его мертвенно-бледное, как у трупа, лицо оживилось; не мог только закрыть вечно открытого рта… И, как пришелец из постороннего мира, Вальгутис появился на пороге как раз в ту минуту, когда Маргер с открытыми объятиями бежал к Реде и к нареченной невесте.
Из груди старца вырвался нечленораздельный, но мощный крик: им он подзывал к себе Маргера. Он протянул худощавые волосистые руки, обхватил ими внука за шею, положил на плечо ему голову… и скончался.
Последний вздох старца, всю жизнь боровшегося с врагами и столько лет умиравшего в глубокой к ним ненависти, перешел в душу внука.
Когда Реда оглянулась на страшную труппу, слуги уже успели подхватить тело Вальгутиса, окоченевшее и холодное.
И те, которые думали вернуться в замок с радостными кликами, затянули теперь песнь печали и слез, старинную отходную песнь, которою издревле провожали почивших на погребальный костер. Все пошли следом за останками в дом, и великое ликованье обратилось в слезы и горе.
Останки старца положили на его обычной постели, которая теперь стала смертным одром, «паталас», как его называли литовцы. В горницу вкатили бочку алуса (пива) и настежь открыли входные двери, чтобы все могли в последний раз поклониться покойнику.
Пожилые женщины начали обмывать тело; одели в длинный издавна заготовленный саван; обули на ноги вижосы (босовики) и посадили на лавку в переднем углу избы, подперев палицами, когда-то служившими ему в битвах.
Народ толпился вокруг, черпал из бочки, пил за здоровье покойника и приветствовал его нараспев, каждый по-своему. Но смысл и конечный припев были у всех одинаковы.
— Пьем твою здравицу, милый наш барин. Зачем ты помер, оставил нас сиротами?
— Разве нечего было пить и есть? Не было в доме достатка? Некому было служить тебе? Зачем же ты умер? К чему оставил нас в сиротстве?
— Было ли у тебя мало средств или утвари? Не было ли полных засек и закромов? Или в доме была недохватка? Зачем же ты умер? Зачем покинул нас, сирых?
— Детей ли возлюбленных не было или жены? Слуг ли мало, или друзей, или братьев, любивших тебя? Зачем же ты помер? Зачем покинул нас сиротами?
Маргер, впервые в жизни видевший литовские похороны, присматривался ко всему с удивлением, взволнованный до глубины души. Ему вспоминались черные гробы и христианские надгробные песни. Там с покойниками прощались, предавая их суду Божию, здесь провожали как отходящих в отчизну и к праотцам.
Светлица стояла открытой весь день, всю ночь и еще целые сутки. В ней пили и ели, входили и выходили; люди останавливались посмотреть на покойника и плавать у его тела.
Тем временем все было готово к тризне. А так как, что ни час, ожидали нападения крестоносцев, то костер сложили здесь же рядом, на холмике.
С утра опять пришли женщины, вторично обмыли тело и одели его во все белое. Подпоясали меч, за пояс заткнули секиру, а на шее завязали узлом полотенце, засунув в него грош на дорогу. А потом стали с плачем осушать прощальные чаши.
К самым дверям подвели похоронный возок; на него посадили покойника, а толпа провожатых стала криком и метанием копий отгонять злых духов.
Заголосили плакальщицы; стали рвать распущенные по плечам волосы.
Недалеко пришлось ехать останкам. Тут же, почти рядом, стоял наготове погребальный костер. Но у костра не было толпы жрецов, а только два бедно одетые тилуссона из соседнего поселения должны были служить за всех и петь погребальные песнопения в честь Вальгутиса.
Маргер, который должен был играть на похоронах деда первую роль, не сумел бы воздать ему последние почести. Все было? для него ново, чуждо, странно и непонятно. Когда Вальгутиса, подняли на верхушку сруба и посадили там, как на троне, Маргер должен был, пока пламя еще не охватило костер, подняться наверх и отдать покойнику последнее целование. Тогда только тилуссоны подожгли с четырех углов сложенные костром дрова.
Реда, растравившая в себе горе и тоску по отце почти до безумия, наполняла воздух криком и стоном, рвала волосы, металась, пела, билась о землю и задавала тон плакальщицам.
Когда пламя взвилось вверх над костром, слуги стали сносить все, что должно было сгореть вместе с покойным. Приносили корзины с оружием, одежду, утварь, драгоценные сосуды, военную добычу. Все наперерыв хватали и бросали в разъяренный огонь эти сокровища, чтобы дух Вальгутиса взял их с собой на высокий Анафиель.
На четвертый день, когда еще пепелище костра не успели остыть, а кости покойника были уже собраны и погребены в каменном склоне замка, пришли вести, что крестоносное войско идет на Пиллены.
Реда, утомленная погребальным обрядом, лежала больная, бессильная. Маргер стал главою семьи и вождем. Мать первая, с трудом сойдя с ложа, поклонилась ему до колен.
— Вчера я была мать и владычица, сегодня — раба! Приказывай!
Она собрала старшин.
— Вот вам господин! — сказала она, указывая на сына; сама же вернулась на ложе, заливаясь слезами. А Банюта села у ее ног, также предаваясь печали.
Маргер, внезапно ставший вождем и властелином, ощутил трепет в душе. Все смотрели на него и ждали приказаний, а он не знал, что сказать.
Приходилось стряхнуть с себя и любовь к девушке, на которой он собирался жениться, и горе, и страх. На все это не было времени: надо было защищать свою родину.
С головой, полной обаяния власти, он взошел на высшую точку замка, на башенку, чтобы с высоты обозреть свою вотчину, окинуть взором Пиллены. Они точно срослись с холмом: сильные, грозные, хорошо укрепленные; а людей, копошившихся у его ног, и числом, и силой, и отвагой было, казалось, достаточно для обороны.
Но тут ему вспомнился Мариенбург; широкое кольцо его валов, каменные стены, оборонительные вышки, башни, в толще которых могли бы поместиться хоромы… и деревянные Пиллены сократились в его глазах до размеров большой бревенчатой хаты на распутье дорог…
Он вспомнил отборные отряды крестоносцев, вооруженные полчища холопов, их доспехи и оружие, полевые и осадные орудия, воинскую выправку и силу… и затрепетал. Будущее, как наяву, встало перед его духовными очами: кровопролитная борьба и неизбежная богатырская смерть… или отступление, бегство, чтобы спасти жизнь людей и свою собственную, основать где-нибудь в непроходимой чаще домашний очаг и уют.
Маргер раздумывал. В воображении его рисовалась Банюта, счастье, уют и покой; усадьба в глубине