обоим было радостно, и все же это дурное… Хорошее было дурным и страшным, разве не страшно было и ему и ей?

Что же это, что? Где ложь, где правда, где кончается хорошее и начинается дурное, кто расскажет? Почему свет переходит в тень на грани со светом, что надо и чего не надо, кто на эти вопросы может ответить на земле?

Веет ветер, далекий, беззвучный, зелеными и пахучими ветвями машет дерево, приникшее к утесу. Палит солнце, солнце тысячелетнее, от нестерпимого света больно открыть глаза, а дерево невиданное все распластывает перед Павликом ветки, и, сладостно-пахучие, странно алые и бесстыдные, качаются на ветках плоды.

И против воли протягивается к ним рука семнадцатилетнего: ветвь отстраняется, потом приникает нарочно — и вот робкие пальцы зажали в руке плод, молочно-белый и алый, и плод мягко-стыдливо подается, а из-за зелени листвы появляется узкая змейка и улыбается алыми губами крохотного нечеловеческого лица.

— Что же это, что, что? — изумленно-опечаленно спрашивает Павел, и разносится гром по степи, и трясутся в смертном страхе кусты, камни и травы, и проносится голос нечеловеческий, явственный как гром: «Древо познания добра и зла».

— Но я же ничего не хочу знать, не хочу ничего, — отчаянно и горько кричит Павлик.

И появляется женщина, голубоглазая, с короткими рыжими волосами.

— Ты уже узнал, не печалься, маленький. Ты узнал лучше и чище, чем другие узнают. Ты узнавал что-то в преддверии любви: если и не любил ты, то в двери твоего сердца любовь стучалась, любовь — тайна всей жизни, источник всего. Пусть тогда ты еще не любил: зато теперь ты любишь, ты полюбил меня навсегда.

Разгорается свет все ярче и ярче, точно мириады светил льют потоки огней, а в центре стоит женщина, блистающая глазами, стоит перед Павликом во весь свой рост.

— Отчего от нее такой свет исходит, — спрашивает Павлик, беспомощно озираясь, — от глаз ли сапфирных ее свет расстилается, от золотых ли волос?

И видит: нет, не от волос, не от глаз, ее глаза тихи, как звезды; сияние солнечное идет оттого, что стоит она обнаженной. Ее тело светится, белое, прекрасное, светится ослепительно, не виданное никогда.

И невиданное, оно близко и ведомо. Да нет, разве невиданное оно? Разве уж не видел Павлик тело девушки, испуганно поднявшей руки? Теперь перед ним тело женщины, еще более соблазнительное, более бесстыдное и более святое.

— Иди же, иди.

И Павлик раскидывает руки, и вновь холод, и стыд, и сладость, и боль, и снова трудно дышать, и сладостно сбилось дыхание, и надо бы умереть — до того хорошо! Он вздыхает, хочет двинуться, засмеяться — и со слабым звоном прорывается из сердца душа.

И летит она высоко, махая белыми крыльями, летит между солнцем и звездами, и серебряная паутинка Млечного Пути показывается перед взором, и машет бесстыдно ветвями библейское дерево, а на ветках его сладостные бесстыдные плоды.

«Раз! Раз!» — порывается Павлик прыгнуть. Вот уже рука коснулась молочно-розового плода — но обрывается ветка, и он летит стремглав вниз, и падает кому-то на грудь, и просыпается влажный и смущенный, с разорванным сердцем, улыбаясь растерянно и чего-то стыдясь.

4

Нет, нельзя было оставаться в деревне с такими снами; в конце концов все могли что-то заметить в Павлике, и это было так стыдно, что как можно скорее следовало уезжать.

Подивилась мама, поспорила с любимцем, но, по обыкновению, прекословить не решилась. Еще бы, последний год — это не шутка. Павел-восьмиклассник подвел такие резоны, так логарифмами мать напугал, что живо стали укладывать чемоданы.

Тетка смотрела, смотрела — и разревелась.

— Старая я делаюсь, Лизочка, становится страшно жить в одиночестве, хоть бы женился скорее Павлик да в деревню приезжал.

Сурово и презрительно покосился на тетку восьмиклассник. Жениться!.. — какая глупость. Нет, он не женится, теперь уж совсем не женится… И в сознании всплыло тенями призывающее бесконечно милое лицо.

«Жди меня. Я приду»…

Утомителен был путь, тягостны остановки, но уж в том было хорошее, что отступились сны. Вытесняли их пестрые путевые картины: то овраги, то реки, то деревни с их шумом и суетою — не давало все это оседать на душе ночным теням, уставала голова, уставало сердце, да и жара подавляла, притупляя ощущения.

В первую ночь в городском доме спал Павлик несмущенно и крепко. Неприятно было в городе сейчас лишь то, что в первый же день, в самый момент приезда, столкнулись они с Зиночкой Шевелевой, поселившейся напротив и тоже на днях приехавшей из деревни.

Почти забывший Зину, Павлик неприязненно сдвинул брови; но так ласково и приветливо смотрела на него девушка, так радостно и весело улыбались ее уста, что снялось с души недовольство, тем более что Зина, точно угадав все, сказала:

— Не думайте, что я часто буду к вам заглядывать: я знаю, что у восьмиклассника серьезные дела.

Не без смущения прочел Павел вечером таинственную надпись на печи, но смущен он был вовсе не содержанием загадочных слов: по-прежнему темнели они своими начертаниями, но странно — не вызывали прежнего сладкого волнения они.

Словно охладело к ним жадно приникавшее ранее сердце; словно занято оно было чем-то иным; словно жило оно раньше, разверстое, трепещущее, а теперь свернулось лепестками и сомкнулось. Но сладко-тревожная пустота в нем теперь не стояла, а будто поселился кто-то внутри него.

И вот от этого-то почувствовал Павлик, что стал он иной. Не один он теперь жил, как раньше, словно жил вдвоем. Никого подле не было, и все же был кто-то. Никого не было видно, а кто-то окружал. И особенно опасным казалось то, что жил кто-то незримый: если бы его можно было увидеть, было бы легче узнать.

— Да неужели же это то, что я влюбился? — сказал он раз себе и ощутил в сердце укол. — Неужели это то подошло, о чем в книгах читалось! «Я люблю тебя, я полюбил, я буду всегда любить». Новый, устрашающий смысл приобретали книжные слова. И чтобы проверить себя, жадно приникал он к тем книгам, которые раньше читал. Еще оставалось две недели до начала занятий, и читать было можно. Но теперь, только теперь оживало прочитанное — всеми красками жизни, появляясь словно в каком-то озарении. То, что читал Павлик раньше, покрывалось теперь позолотой и сияло. Что раньше казалось красивым, представлялось теперь ослепительным; к чему раньше лишь приникало сознание, пронзалось теперь всем трепетом сердца и звучало как песнь. Даже самые простые на вид стихотворения возбуждали теперь в нем трепет. Перечитывал он посвящение из «Руслана» — новое содержание, новые тона, новые просветы открывали перед ним скользящие, словно незадумчивые слова.

Для вас, души моей царицы, Красавицы, для вас одних…—

читал он, а мысль уже знала, кому это было написано. Он видел эти сапфировые глаза, с волнением он всматривался в их сияющие бездны и говорил: «Для вас, для вас».

Если раньше писались стихи о смерти, то теперь хотелось писать только о жизни. Жизнь необоримая, полная тайны манящей, окружала его. Дышала жизнь счастьем, восторгом, красотою. Только как счастье понималась жизнь, а счастье только как одно — любовь.

Равнодушный когда-то ранее, теперь он почти содрогался душою, перечитывая строки о любви. Он не

Вы читаете Целомудрие
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату