неизвестного греха. Если бы ему так довелось, он знал не двух и не трех женщин, любовь не была тайной для него… но очень быстро все ведомое погашало душу: становилось оно, как всегда, обычным, а вот у этого странного, нервного, мечтательного была так необычайно волнующая его единая вечная любовь.

Только раз он приблизился — и навсегда отошел; и она здесь, где-то близко, и опасность ее близко — и все же нельзя увидеть ее — никогда нельзя, до смерти, а грех так сладостен, так волнующ, такой жаждой исполняет сердце и мысль.

И в то время как степной душе аромат греха навевал порывы страсти и действий, в душе Павлика веяло тишиной, сладкой покорностью и мечтанием. Подчинялся он приказу, он жил в круге запретного слова, он не мог преступить грани, но от этого любовь не меркла, не угашалась, она тлела, как сердце угля под золою, истлевала мечтательностью, наружной прикрытостью и сладкой, внутри горящей тоской.

Теперь уж явно было, что грех был, что законы были против, что осуждали законы чувство его. Но сопротивлялось чувство, противилось замиранию: можно даже сказать, росло оттого, что надо было прятать его в самой глуби души.

Но не жестоким порывом разражалось оно в душе Павлика, не бурным отчаянием, не слезами, а тихой манящей грустью; не возмущением, а покорностью ожидания. Если и слезы были, то слезы сладкие, как мед… Как во сне бродил Павлик и ждал чего-то, и душа извивалась в нем от щемящей боли, столь сладостной, что едва ли бы променял он на радость ее.

— Да, на душе моей грех, — говорил он себе, бродя в одиночестве по тускло освещенному пансионскому коридору. — Законы осуждают меня, моя любовь преступна, но я люблю ее больше жизни, больше всего.

И странно, что про его любовь было написано в книге. В одной чудесной старинной повести была записана вся сказка его любви. Так там и стояло, что «законы осуждают», и написано это было про Павла и его любовь.

И ходил, содрогаясь в сладостной боли, Павел и повторял без конца стихотворные повести, и неотразимо никла к наивным строкам наивно-восторженная душа.

Законы осуждают Предмет моей любви,— Но кто, о сердце, может Противиться тебе?..

Он противился, он не мог противиться, он безропотно подчинялся, потому что

Какой закон святее Твоих врожденных чувств? Какая власть сильнее Любви и красоты?

«Да, какая власть сильнее красоты и любви?» — повторял Павел, и если к нему в это время подходил Умитбаев, молча брал его за пояс, и в тишине молчания шли они, и каждый знал, что именно эти строки, колдующие, проникающие в сердце строки звенят в их сердцах.

И когда очарование переживаемой тоски и стремление захватывало душу и начинали трепетно звучать струны ее, начинал Павлик петь — и, конечно, все те же чарующие слова о запретной любви.

Был у него небольшой чистый мечтательный голос, и тревожно тлело под его наивными звонами сердце, и сама собою складывалась в душе мелодия, его собственный, отвечающий душе мотив, и рисовались глаза, синие, как сапфиры, и расцветала улыбка, полная непорочно-жутких и первых признаний.

Законы осуждают Предмет моей любви,— Но кто, о сердце, может Противиться тебе?..

Какой закон был святее этих чувств, какая власть была сильнее ее необоримой красоты? И пел о ней все еще непорочный голос Павлика, и ему подпевал не по-русски жесткий голос Умитбаева, и странно: под этим наивным напевом как бы расцветала грубая степная душа.

— Ленев, милый Ленев, — говорил Умитбаев и сжимал руку Павла горячей рукой. — Я хочу любить так же нежно, как любишь ты: и тосковать так хочу я, и быть лучше, лучше, и хочу любить только одну. Ведь и раньше мы говорили о любви целыми ночами, отчего же только теперь такая тоска, и боль, и волнение? Неужели потому, что настоящее пришло?

7

И вот еще новое стихотворение зазвенело в сердце — в обоих сердцах, — и приникло к ним, и заполнило своей сладкой мелодией, исполненной золота и грусти.

И не подходило оно к предмету любви, не сливалось с ним покорно и нежно, как первое, но очаровало обоих еще сильнее, можно сказать, оба сошли с ума от него.

Раз Умитбаев принес в пансион маленькую старинную книжку, носившую название «Купидон», и вместе с Павликом, забившись в самый угол двора, они начинали читать ее. Оба знали, что такое Купидон, и казалось опасным читать книгу с таким названием.

Первые стихотворения старинной книжки разочаровали: были они смешные, лукавые, совсем не такие, каких ждали сердца… но открылось в середине книги еще стихотворение, и оно сразу захватило, потому что было посвящено Мэри — девушке, которую звали таким благоуханным именем.

Пью за здравие Мэри, Милой Мэри моей,—

начал читать Павлик и остановился. Каким-то хмелем ударило в головы обоим: как золотистое вино, вдруг заискрились опьяняющие, чарующие звуки, легкие, как снежинки, благоухавшие подснежниками.

Тихо запер я двери И один без гостей Пью за здравие Мэри…

Нет, как им, им, ни разу не пришло в голову выпить за здоровье их возлюбленных?.. Они не раз пили даже шампанское, но им ни разу не пришла в сердце счастливая мысль выпить его в честь любимой… А вот поэт пил: он тихо запер двери и остался один, потому что чувствовал особенную радость остаться наедине с мыслью о милой. Какое это счастье было— затвориться от всех и остаться наедине с ней, всегда любимой, единственной, остаться одному в безмолвии ночи с сердцем разверстым, исполненным любви. Ведь была она одна, единственная, несравненная:

Вы читаете Целомудрие
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату