экзаменаторами все, что только было вколочено в голову за восемь гимназических лет. Не вмещалось теперь в мозг учение: вытесняло его то, чем зарастало сердце, более важное, более дорогое… Учение шло вразброд, и только былая слава первого ученика поддерживала престиж Павла перед учителями.

Странно, почти кощунственно было упомянуть, но тут же, в восьмом классе, Павел получил по геометрии двойку. Всю ночь проговорили о той, синеглазой, Павел и Умитбаев, перед этим были в театре, вернулись в два часа, спать уже не стоило ложиться, и они промечтали о грехе любви до утра, а учитель вызвал к доске Павлика решать какую-то теорему. При чем тут теорема, когда он думал о ней всю ночь и даже не ложился в постель?.. Даже учитель спохватился, взглянув на утомленное лицо Павлика.

— Я и забыл, что вы были в театре, — смущенно сказал он, как бы извиняясь за беспокойство.

Теперь математике учил не Чайкин, был другой, молодой преподаватель, влюбленный в Антонину Васильевну, он мог вникать в театральную психологию и теперь вызвал, конечно, по ошибке, но поправить было нельзя, тем более что сам Павел, в чувстве какой-то неотвратимой любезности, пробормотал:

— Нет, нет, я ничего.

Однако «ничего» имело на деле роковой смысл. Павел не понимал в теореме ничего, и учителем, в явный обход справедливости, была дана ему в пособие книга. Учитель, понимающий любовь и ее волнения, прямо сказал: «Вот, Ленев, просмотрите по книге», — и Павлик даже взял учебник геометрии, но видел только сапфировые очи, а в теореме не понимал ничего.

И сконфузился преподаватель, и смутился весь класс, а в это время пробил звонок, после чего следовало оценить проявленные знания. Яркими красками пылало лицо молодого учителя. Не ставить же, в самом деле, восьмикласснику двойку, да еще первому ученику, красе и гордости учебного заведения. А между тем перед глазами всех попиралось элементарное чувство справедливости: ученик не знал теоремы, не мог справиться с ней, даже имея учебник, преподаватель сконфуженно мял в руках балльник, не зная, на что решиться, пока сам Ленев, все в том же неясном ему самому ощущении Немезиды, не сказал преподавателю негромко и покровительственно, точно желая выпутать его из беды:

— Да что же… тут ничего не поделаешь…

И учитель, смущенно покачав головою, должен был записать в графе Павлика кощунственную цифру, в то время как виновник все стоял у доски в задумчивости и шептал покровительственно: «Да, двойка», — точно не он получил ее, а учитель, точно он, восемнадцатилетний Павлик, принужден был поставить учителю за незнание — два…

И эффект двойка произвела необычайный в гимназии. Перед следующим уроком появился в классе сам директор и говорил что-то выпускным о благонадежности поведения, не поднимая глаз на Павла, который знал, что говорится про него. Но мало этого, он и тут не смущался, скорее, он чувствовал себя как бы героем двойки, и когда у директора в конце речи, при взмахе, из рукава выскочила манжета, он не поднял ее, а только улыбнулся.

— В восьмом классе совестно не учиться, когда решается вся судьба, — сказал в заключение директор и удалился.

А Павлик продолжал улыбаться: ему ясно было, что судьба не в двойках была — в чем-то ином.

Так особенно кончилось для Павлика увлечение синими глазами. Полученная двойка все же обязывала, приходилось на время приналечь на учебники, и отошли, и потускнели под, давлением косинусов и тангенсов сапфировые глаза.

14

Вот и май, последний май гимназической жизни, занятия в восьмом классе закончены, директор сказал речь о «последнем испытании», и восьмиклассников распустили для подготовки по домам.

Не отправился к себе домой Павел, как это ни соблазнительно было. Предстояла зубристика «пес plus ultra»[8], учиться дома было бы несравненно труднее, остался Павел до окончания экзаменов на житье в пансионе, и не прекословила мама ему.

Еще шли занятия во всех младших классах, вплоть до седьмого. По утрам уходили все из пансиона на уроки, и одни выпускные оставались в опустевшей казарме, наедине с грудою учебников, которые все следовало «вместить в мозги». Чувствовалось, что-то важное и серьезное повисло над восьмиклассниками. Их переселили в отдельную комнату, в шкафную, чтобы они могли готовиться в уединении, не отвлекаясь сутолокой пансионской жизни. В этой же комнате были поставлены им и кровати, и они в ней же спали, одиннадцать выпускных, все дни и часы оставаясь без начальства.

И вели они себя уж совсем не как пансионеры: не считали обязательным являться по звонку на утреннюю молитву и к чаю не сходили, распивая его у себя «всей братией вся христиане». Лишь только к обеду, который было неудобно носить для них наверх, заявлялись выпускные на общем основании. Готовились они к экзаменам большею частью парами, так способнее было, и Павлик, конечно, занимался вместе с Умитбаевым, которому было это, помимо всего, и полезно. Словом и клятвой обязали они друг друга не говорить ни о чем постороннем: горы книг призывали к порядку, времени было немного, а «восьмилетние документы» имели «удельный вес». Как могло все это поместиться в мозговых клеточках, представлялось таинственным и странным. Поистине велика и обильна была у русского восьмиклассника голова.

И, усевшись друг против друга на одном подоконнике громадного казенного окна, зубрили, забыв все на свете, Павел и Умитбаев. Зубрили добросовестно, усердно, со тщанием, чтобы на полтора месяца удержалось в голове.

Проходили длинной чередою науки, начиная от самых «зеленых» и кончая положенным исключительно для «выпускных». Геометрии и тригонометрии щедро раскрывали перед ними свои страницы, исполненные формул и теорем, а там тянулись надоевшие эпизоды истории, красноречивые заключения логики и космографии, от которых холодно становилось в мозгах. Но надо было овладеть всей этой узаконенной премудростью: слишком ярко светили впереди отсветы житья свободного, чтобы не поднатужиться всем упорством ума.

И только когда слишком отягощало голову казенное, откладывали Павлик и Умитбаев учебники и шли в пансионский двор на часок.

Оба идут по затихшему пансиону, по пустым и унылым коридорам мимо дремлющего швейцара во двор. Как завидовал, бывало, Павлик швейцару в детстве, уходя на учение в гимназию, что швейцар оставался и не следовало ему дрожать перед учителями. Теперь этот же швейцар снова дремлет, качая потной головой, и тень прежней детской зависти к его мирному бытию всплывает на сердце… По стертым бесчисленными сапогами ступеням сходят оба во двор пансиона и вступают в сад.

Невелик и неславен казенный сад с его десятком акаций и зачахших в каменном городе лип. Но теперь весна, на липах клейкие листочки, и так важно висит над головами хрустальное небо, таким перламутром сияют редкие облачка, что и казенный садик представляется уютным и милым. Утро, от жары двадцать градусов. Чирикают воробьи, толкутся голуби, и тополем тянет от соседнего сада, и все на солнце точно цветет.

Проходит Павлик, а ветки лип склоняются к его лицу, как бы говоря: «Подожди». Послушно останавливается, смотрит на ветви. Зоркий глазок бог весть зачем прилетевшей в душный город пичужки смотрит на него. Но небо, это небо хрустальное… небо, которое ночью сделается синим, испещренным алмазами… зачем Павлику нужно знать, что при восклицании ставится по-латыни винительный падеж, когда небо так божественно просто и ясно, и священно-таинственный струится пой липами весенний ветер, никогда в жизни не изучавший латынь и счастливый без нее?..

Неслышно и незримо тают в далеком небе белоснежные тучки, похожие на пушинки. А внизу, в черной книге, написано: «Квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов». Небо — и какая-то гипотенуза. Гипотенуза, когда Павлику только недавно исполнилось восемнадцать, когда сердце ширится и бьется, и ширятся, сверкая слезинками, обращенные к небу глаза. Но нельзя думать о небе, надо думать об алгебре — X2, X, У… Боже мой, кто он, этот X или У в квадрате, который требует, чтобы вешним священным утром седьмого мая восемнадцатилетний забыл о небе и думал об алгебре? Почему он, Павел Ленев, должен знать об X, а не знает, как растут эти милые липы кроткие и как оплодотворяются бледные чашечки этих погруженных в дремоту лепестков?

— Ленев, полчаса прошло, надо алгебру, теорема номер сто сорок семь.

Покорно присаживается на пальто Павлик. Алгебра так алгебра, теорема так теорема. Только на полтора месяца, только для «сычей».

Лениво кружится над книгой шаловливая-бабочка. Она ищет места, где бы сесть и отдохнуть,

Вы читаете Целомудрие
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату