при ее нервности, при склерозе сердца?

Всю дорогу до вокзала говорил Умитбаев, и всю дорогу Павел молчал. И на Казанском он только два слова сказал киргизу: «Второго класса». Как ни морщился избалованный Умитбаев, не стал перечить. Поехали во втором, на этих драных, затертых диванах, вместо того чтобы уединиться со всем удобством в отдельном купе.

Уселся на диван и сидит. Публика проходит, дамы спрашивают, не занято ли место, не отвечает Павел. Умитбаев пробовал заговорить о закуске, не добился ответа и прилег.

Мелькали и кланялись верстовые столбы, пробегали посады и деревушки, убогие, скованные декабрьскими морозами, сельские равнины; снежок реял, холодный, узорчатый, залепляя стекла.

— Да у тебя ноги не замерзли ли? Забыл калоши!..

Снова без ответа.

«Я уезжаю от тебя, милая, милая, милая! Я' уезжаю от тебя, меня увозят!..»

И в такт крикам сердца равнодушно постукивает поезд. Так, так, всегда так, всегда так, так, так.

Как это случилось, что он решился поехать, решился оставить ее одну в это время, как может быть завтра — муж приедет! Небо хмурое, декабрьское, не праздничное, в отдалении укрытые саваном холмы, какие-то города, дома и фабрики, а она все дальше, все дальше. Каждый миг идущей отдаляет его от нее! Что она делает, сидя в своей квартире? В окно ли смотрит, читает ли книгу, а может быть, она получила телеграмму от мужа-и, сейчас прочитывает ее, полная боли и страха? «Назад! Назад!» — кричит кто-то над его головой оглушительно, и он отшатывается назад и ударяется головой о боковую планку стены, а Умитбаев уже вскочил и бранится.

— Проклятый машинист, как сразу останавливает! Ты не ушибся, Ленев?

Станция. Заговорив о каких-то пирожках, уходит Умитбаев. Улыбается Ленев печально и жалобно и покачивает головою. Нет, ему не надо пирожков. И без того ему сладко. Счастливый Умитбаев, счастливые люди, которым сладко бывает от пирожков с вареньем.

Какие-то хмурые, озябшие люди бродят по перрону, бесцеремонно заглядывая в окна. Так горько, так пусто, так безрадостно Павлу, а ведь они считают его счастливым. Еще бы, во втором классе, на мягком диване… какие жалкие, отмороженные уши у этого мужика, какой нос у него облупленный, какие глаза застывшие, голодные, озлобленные! О жизнь грубая, сказка тысячелетняя, в которой нет счастливых даже среди едущих по жизни во втором классе! А разве в первом классе более счастливы? Разве То, что не довлеет над ним кусок хлеба, есть счастье? Ведь она принадлежала ему, она обручилась ему — и вот теперь, чужая и далекая, может быть, простирает к нему руки, ведь наедине с собою она. может быть искренней; может быть, зовет его, а он уезжает от нее все дальше, все дальше, и все сумрачнее становится небо, которое кроет их разъединенные, Обреченные жизни.

«Убежать бы! Бежать сейчас же на встречном поезде!» Но распахивается дверь вагона, входит сияющий Умитбаев, в руках его пирожки и яблоки, и как яблоки сияют щеки его.

— Слушай, я дернул две рюмочки, балык осетровый — одно мечтание, и эти пирожки! Да скушай же, черт!

— Нет, Умитбаев, — Павел говорит угрюмо и отстраняет приятеля, — Нет, я есть не буду, я совсем не хочу.

— Да ты же с утра ничего не пил, а сейчас вечереет! Уверяю тебя, этот балык…

— Все равно не хочу.

«Вот в этом сумраке муж подойдет к ней и обнимет, и пригнет к себе ее голову…» Растерянно смуглое лицо, застывает сердце, куда-то проваливается мозг. Как вынести, как вытерпеть, где взять силы, ведь все на небе и на земле закрыла для него одна женщина эта. Если бы она вот тут сидела, вот вместо Умитбаева, на этой старой, протертой скамье, какое бы блаженство сияло в тускло освещенном вагоне, какая радость исполняла бы эту старую коробку, которая так покачивается в своем беге и трещит!

— Я все-таки поставлю перед тобой эти пирожки и фляжку… Спокойной ночи, ты измучил меня, — говорит Умитбаев.

Он обнял бы ее одной рукою, он подвел бы ее к этому темному оледенелому окну и сказал бы ей: «Смотри, милая! Вот ночь, и мы одни». И-они вместе смотрели бы в оледенелую тьму зимней ночи, на редкие огни станционных фонарей и занесенных снегом домов. Как бились бы радостно эти два сердца. Ведь все это могло бы быть, разве это не ее голос раздался во тьме ночи, разве не запахом ее волос повеяло возле? Нет, нет, это в конце вагона плачет ребенок, это пахнут яблоки, лежащие на столе, он один, без нее, один всегда и вечно, он лишен ее навсегда.

Белое зимнее равнодушное утро глядится в запорошенные снегом вагонные стекла. Все спят в вагоне, все неподвижно, все охвачено тяжкой дорожной дремотой; один Павел бодрствует, он с унылым удивлением рассматривает желтые, вспотевшие лица пассажиров, истошно-желтые, костяные, со слипшимися волосами на лбу и висках, с раскрытыми ртами, со всклоченными усами, пожелтевшими от табака. Боже мой, как жалки люди!

Умитбаев, красивый днем Умитбаев, изящный, воспринявший внешнюю культуру монгол, — как некрасив он этим декабрьским утром со своими ощеренными зубами, с расстегнутой грудью, по которой точно вьется черная мерлушка, с кулаками, зверски сжатыми, с цинично расставленными ногами, с расстегнутым платьем, в прорехи которого глядится желтое, словно копченое, тело. Отчего жизнь так безрадостна? Так лишена красоты? Отчего люди так жалки?

Ловит себя на болезненно-жестких и грубых мыслях, поднимается со скамьи своей, отходит к окну. «Да, только с нею». С нею вдвоем. Ведь давно явила душа его, что «двое — мир». Только бы с нею, на необитаемом, безлюдном острове вместе с нею, на острове, где нет ничего, кроме лопаты и кирки, кроме ручья воды и нескольких травинок.

Они там — двое, они — мир, о как желанна, как необходима, как близка ему эта женщина; желанная до смерти, желанна, как жизнь, как небо!

Грубо и угрюмо покачивается вагон; он увозит его от Таси, увозит все дальше, в окутанный снегом окраинный городок, увозит как раз в то время, когда другой вагон приближает к ней ее мужа, сытого рыжего человека, который курит сигары.

Кто-то вскрикивает, смертельно раненный, в душе Павла; он схватывается за голову, горбится, начинает покачиваться из стороны в сторону, но кричать вслух нельзя, в вагоне уже просыпаются, люди причесываются, утираются полотенцами, кашляют, и выспавшийся, радостный Умитбаев зевает громко, разбрасывая по скамье мускулистые руки:

— Ну и хорошо же я выспался! — с оживлением начинает он, но взглядывает в усталое, угасшее лицо Павла и смолкает смущенно. — Будет станция — я тебе кофе принесу, — после долгого молчания ползут его слова. — А может быть, ты сам со мною в буфет направишься?

— Нет, не направлюсь.

Сквозь однообразную пелену мертвого неба вдруг проскальзывают светики. Поезд все несется, а небо над ним постепенно вдруг разрывается хлопьями, однообразно-серая свинцовая пелена рассекается исполинскими клочьями ваты, и милые голубые кусочки эфира вдруг взблескивают м$ж облаков, радующие душу, облегчающие ее печаль и гнет.

Светлеет в воздухе, светлеет и на душе Павла. Внезапно он улыбается, он поднялся со скамьи и вдруг, засмеявшись громко в лицо изумленному Умитбаеву, распластывает над головою руки.

— Я не спал, но так стало мне радостно, Умитбаев! Какой день солнечный, какое небо синее!

Еще недоверчиво взглядывает на Павла Умитбаев. Нет ли тут чего, за этой лаской открывшейся? Не таится ли темное? Или в самом деле может сделаться двадцатилетнему так сразу легко? Не потому ли, что двадцать лет? Что в душе двадцатилетнего — лазурь и солнце?

И окончательно рассеиваются страхи Умитбаева.

— Вот станция, я иду с тобою пить кофе! — улыбаясь, говорит Павел. И сам не знает, сам в недоумении: почему ему стало так внезапно хорошо? Не потому ли, что и в его жизни пасмурной вдруг солнце проглянет?

Бодро шагая на морозе, идут юноши в фойе вокзала.

82

Для Умитбаева праздник — такое преображение Павлика. Он сидит рядом с ним сияющий, он посматривает на всех гордо, он заказал на радостях лакею такую гору печений и кофею, что тот все

Вы читаете Целомудрие
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×