неловкое, все ждали его ответа, и крепко держались за руки Павлика с встревоженными лицами Кисюсь и Мисюсь.
— Нет! — проговорил Павлик в волнении и задохнулся. Несколько мгновений он молчал, борясь с собою. Мысль о том, как встретит его бегство мама, всколыхнула душу. Но он нахмурился и обратился к тете Наташе: — Нет, я туда не пойду больше; а мне у вас можно?
Насколько первая половина фразы была решительна и грозна, настолько вторая была смущенно- просительна. Смутилась и тетя Наташа, и даже дядя Василий.
— Конечно, можно, и не об этом речь! — проговорил он и пожал плечами. — Но подумал ли ты, мужчина, о тете Евфимии? Ведь она может очень обидеться, а она уж совсем не виновата.
Прекрасные, упрекающие глаза тети Фимы поднялись перед Павлом. Он покраснел, сгорбился, его веки задрожали… Надо было непременно сказать что-нибудь решительное, иначе, чувствовал Павлик, он может не сдержаться.
— Нет, я у вас навсегда останусь, — сказал он и, вспомнив свое решение, добавил: — Если же вы меня прогоните, я в речке утоплюсь!
Тут в один голос заревели Кисюсь и Мисюсь. Даже у Степы рот растянулся в гримасу: все они поверили жесткому решению, и, скрывая улыбку, тетя Ната вышла в прихожую и сказала прислуге:
— Павлик останется у нас.
Васена вышла, потом ее вернули. Наталья Васильевна решила написать записочку в дом.
«Милая Фимочка, — писала она, — Павлик очень нервный, и ты это знаешь. Пусть поживет он у нас несколько дней, а там увидим, как дальше поступить».
И Павлик был оставлен в доме у тети Наты.
Все думает, думает, лежа в постели. Павел.
Вот через три дня в деревню придет письмо от тети Фимы. Она расскажет маме, что Павлик от них ушел, что он дрался и так ударил маленького Стася, что тот лежит в постели. Как примет это известие мама? Что подумает о нем, как плакать будет, что у нее такой разбойник сын?
Ведь неудобно же рассказывать, что все дело произошло из-за письма. Правда, письмо могло опозорить его неслыханным позором, но все же от этого никак не следовало драться; конечно, и он был солидно поколочен, и часть письма, самая обидная часть — со стихами, осталась в руках этой противной Нельки, а у Павлика сохранились лишь подписи девиц, но все же дело на лестнице не становилось от этого менее безобразным. А вдруг этот Стасик начнет хворать, или сделается уродом, или даже… умрет?!
Волнообразная судорога прокатывается по всему телу, отчаянный крик чуть не вылетает из груди, но быстро поворачивается Павлик лицом в подушку и кричит в нее, закусив ее угол, беззвучно:
— А-а-а! Неужели умрет?..
Какой холод в комнате; ноябрьские ночи — ледяные, натянуть одеяло — пожалуй, откроешь Степу; он проснется, станет расспрашивать… Нет, лучше уж так до рассвета лежать.
Он сказал «умрет». Что же это значит? А это значит то, что Стасик ходил, а теперь станет неподвижным, говорил, а теперь будет молчать. И никогда он не побежит больше, и не встанет, и не засмеется. Лицо v него будет желтое и строгое, с острым холодным носом и с тенями под глазами. Такое лицо было в гробу у Павликова отца и такое же будет у Стасика, и это сделал он, Павел.
— А-а-а! — опять хочет он крикнуть и снова кричит в подушку: — Павел убил Стасика! А-а-а!
— Ничего, ничего! — говорит кто-то маленький, тихонький, стуча подожком. — Ну, убил, кончено дело, мы все умрем.
Всматривается Павлик: с потолка на цепочке спускается к нему седенький, лохматый, с кривой палочкой, с сумкой и громадными продранными лаптями становится ему на грудь.
— Федя, Федя, неужели это ты? — безмолвно кричит Павлик и старается руками сдвинуть с груди огромные лапти. — Зачем ты меня давишь: разве я тебя не любил?
— Да, любил и убил! — отвечает Федя и скверно смеется, двигая пальцами. Снова, как и раньше, роется он в сумочке, точно желая подарить Павлику амулетки. И роется в сумочке, и что-то позванивает там, точно у бабушки Анны Никаноровны четки, и вынимает все беленькое, все косточки и косточки, маленькие детские косточки, похожие на бабки, и нижет на веревочку, делает ожерелье и с улыбочкой надевает эту страшную костяную цепочку Павлику на шею:
— Барчучоночек какой стал хорошенький! Будь здоров, барчучоночек, ги-ги-ги!
— А! А! — уже в третий раз вскрикивает Павлик и просыпается.
Дождливое утро смотрит в окно, по стеклам текут водяные веревочки, тетя Ната приподнялась на той же постели, где лежал Павлик со Степой, и улыбается.
— Что это ты во сне увидел, Павлушенька?
Теперь она не называет его «Павляусом», лицо ее тревожно, а вот в дверях показываются и Кисюсь с Мисюсей, и дядя Василий пришел в халате, и у всех тревожные лица.
«Что это вы такие испуганные?» — хочет спросить Павлик, но внезапно, уже утром, при свете, с потолка со звоном спускается цепочка, и седой головастый старикашка с аршинными зубами стремительно падает на него.
— Отгоните!.. Прогоните его!.. — кричит Павлик и бьется.
Зубы его стучат, он присел на постели и смотрит на всех широкими глазами, а все тело его бьет железными прутьями старичок.
— Надо сейчас же послать за доктором! — говорит тетя Ната.
Приходит доктор, толстый, красивый, черноволосый, с усталым рябым лицом, и начинает переворачивать Павлика в постели, как кулечек с мукою. Переворачивает, и пыхтит, и выстукивает, и пахнет от него каким-то противным лекарством; потом пульс у Павла щупает и сидит в постели, сильно нахмурясь.
— Ну и что же мы чувствуем? — спрашивает он наконец.
— Мне очень холодно, — отвечает Павлик и ежится. Только что сказал он, как в самом деле потрясающий холод набрасывается на него, и он стучит зубами и, напрягая силы, чтобы Кисюсь и Мисюсь не пугались, пытается проговорить: — Ни… и… чего!..
— Можно ли затопить здесь камин, Иван Христианович? — спрашивает тетя Наташа.
Доктор дает позволение; в самом деле, сыро, утром шел снег, теперь — проливень, будет пользительно камин затопить.
Он уходит с тетей Натой в другую комнату, и там они говорят, а к постели Павлика приближаются робко Кисюсь с Мисюсей и робко же спрашивают:
— Отчего ты утром так закричал?
— Я видел старика с аршинными зубами! — отвечает Павлик и, как только вспомнил про зубы, начинает снова стучать зубами: — Такой страшный… и-и… с го… ло… вой!..
— Кисюсь, Мисюсь! Оставьте Павлика, — говорит вошедший дядя Василий.
Горничная разжигает дрова в камине, огонь весело вспыхивает, и мгновенно вся комната начинает двигаться и шататься, и вместе с тем движут глазами точно ожившие лики икон.
Павлику велят глотать какие-то облатки, поят микстурами, натирают водкой и уксусом все тело. Стыдно, очень стыдно раскрываться Павлу перед тетей Наташей. Еще тогда, когда он увидел ее лежавшей в одной с ним постели, стало ему неприятно: ведь все же она — женщина, хотя и тетя Ната, а он, Павел, как-никак — мужчина, да еще самый серьезный. Ему совестно было лежать с нею рядом, это было неблаговидно с ее стороны и неприлично — тайком явиться в ту комнату, где спали они, и он тогда же хотел ей все это рассказать, но наскочил на него старичок; теперь же приходилось ему всему раскрываться. Это был позор не лучше стихотворения, слезы набежали на глаза Павлика. «Я сам, я сам!» — пробормотал он, а тетя Ната только улыбнулась и стала натирать Павлика водкой еще сильнее.
— Да я не смотрю! — сказала она ему, когда он схватил ее за руку. Но сил не было, пальцы сами разжались, и пришлось покориться; Павлик зажмурил глаза, отвернулся к стенке и всхлипнул.
После этого Степа читал ему что-то из книжки, Павел слушал, потом глаза его закрылись. Как в тумане он видел, что все от него на цыпочках выходят. «Да я вовсе не сплю!» — крикнул он, но в это время в камине гулко треснуло охваченное пламенем полено, и его крика никто не расслышал.