помутившимся, мрачным взором, и вдруг, увидев в переулке громителей, с дикою радостью воскликнул. — «Ага! Наконец-то!..» И, вырвав у одного из рабочих дубину, он стремительно выбежал с нею вперед, пред толпу своих единоверцев и, в каком-то фанатическом экстазе, начал произносить слова из известных пасхальных молитв.
— «Услыши, Господи, вопль и ярость утеснителей Твоего народа!» — громко взывал он, подняв глаза и правую руку к небу. — «Напитай их край собственной их кровью! Удобри их землю собственным их жиром, и да восходит к небу смрад их трупов!..» «Излей, о, Господи, на них злобу твою, зане Израиля поругали и жилища его разорили! Да постигнет их разъяренный гнев Твой! Гони их яростию и сотри из-под небесного Твоего свода!»[219]
И с последним словом, ухватив в обе руки свою дубину, он высоко замахнулся ею над головой, и в исступленном самозабвении, с криком «Мовэс эйлего!»[220] яростно бросился на приближавшуюся толпу громителей.
Увлеченные этим примером, евреи кинулись вслед за ним — и началось новое побоище.
— Ага! — кричали они, — вы з нас випускали пугх, мы з вас будем випускать дугх!
К счастью, в самом начале столкновения налетел на дерущихся уланский разъезд и энергично стал разгонять их напором своих лошадей и тупыми концами опущенных пик Остервенелый Иссахар, не разбирая уже, по ком и по чем бить, замахнулся было дубиной на врезавшегося в схватку лихого вахмистра. Но тот, заметив это, вовремя успел отпарировать страшный удар, полоснув саблей по концу дубины с такой силой и так ловко, что сразу вышиб ее из рук противника.
В это время с тылу успел подбежать целый взвод стрелков и, с ружьями на руку, оцепил всех перемешавшихся в свалке евреев и русских. Ввиду склоненных на толпу штыков, драка прекратилась. Двое улан, соскочив с коней, схватили Иссахара Бера и, скрутив ему чумбуром руки назад, передали, как арестанта, своим товарищам, вместе с дубиной, захваченной, кстати, в качестве вещественного доказательства. Свободный конец чумбура принял один из всадников, и Иссахар очутился на привязи. «кацапы» и «хохлы», а отчасти и сами евреи, из наиболее малодушных и перетрусивших ввиду собственного ареста, единогласно указывали на него, как на зачинщика и вожака последней драки. Всем окруженным, без различия национальности, приказано было бросить на месте все свои дреколья, безмены, ломы и камни, и затем, обезоруженные, они, все вместе, были отведены под сильным конвоем на базарную площадь. Иссахар, как полупомешанный, блуждая налитыми кровью глазами, шел между двух опущенных пик впереди прочих совершенно твердым шагом, как бы гордясь и даже рисуясь своим положением народного героя- борца и мученика, и всю дорогу не переставал фанатически взывать к небу громким голосом:
— «Напитай их край собственной их кровью! Удобри их землю собственным их жиром!»
По приводе на площадь, административная власть распорядилась отправить тотчас же всех арестованных в тюремный замок.
XXVIII. МИН ГОШО МАИМ — ТАК СУЖДЕНО СВЫШЕ
Не избег погрома и дом Соломона Бендавида, даже подвергся ему одним из первых, благодаря своей близости к центру города, в одной из лучших улиц.
Ничего не зная и не подозревая о происходящем в городе, старик оставил больную, только что заснувшую жену на попечение старой родственницы-приживалки и одной из служанок, а сам на цыпочках удалился в свой кабинет, чтобы разобраться в ворохе доставленных ему Каржолевских документов. Он был удручен двойной скорбью: и по внучке, и по жене, у которой, последствием вчерашнего нервного удара, оказался паралич всей правой половины тела. Окосневший язык ее и наполовину скосившиеся губы уже не могли произносить слов, а лепетали лишь какие-то невнятные звуки, похожие больше на мычанье; но левая рука сохранила еще слабую способность движения. Доктор Зельман, навестивший больную вчера еще раз, вечером, утешал старика, что это-де хороший признак, — все-де ничего, бывает и хуже, да проходит, а тут, с Божьей помощью, электричество да поездка на воды еще так поправят почтенную фрау, что она и до ста лет доживет, пожалуй. Но в душе доктор Зельман не верил собственным словам, и утешал рабби Соломона лишь для того, чтобы поддержать в нем надежду и необходимую бодрость духа.
Старик, между тем, и сам видел, что дело плохо, но старался верить обнадеживаньям доброго доктора. — «Никто как Бог», думал он. «Захочет спасти и спасет, как спасает других». Сегодня утром показалось ему, как будто старухе несколько лучше, как будто взгляд ее стал яснее и бодрее, даже на его утренний привет постаралась она ответить ему некоторым подобием улыбки, взяла свободною рукой его руку и поднесла к своим губам для поцелуя, и держала ее, не выпуская, пока, наконец, не заснула. Рабби Соломона это очень обрадовало, так как почти всю ночь она провела без сна, лежа недвижимо, с открытыми глазами. Воспользовавшись минутами этого отдыха, он ушел в кабинет, приказав дать ему знать, как только жена проснется. Он сам тоже нуждался в отдыхе, но… это успеется, — думалось ему, — это после; организм его так силен, что выносил до сих пор всякие передряги, — авось, и теперь не крякнет… Подождем сперва доктора, что доктор скажет, тогда и отдохнем, если все будет ладно.
Засев за письменный стол, рабби Соломон мало-помалу так погрузился в разбор документов и сведение по ним счетов, что не обратил и внимания на глухо доносившийся с улицы отдаленный, необычный гул, который между тем постепенно становился все ближе и ближе. Он тогда только откинулся в недоумении от стола, когда послышалось хлопанье спешно затворявшихся в его доме ставень, и когда они, одна вслед за другой, захлопнулись и в кабинете, внезапно оставив его в темноте. Не понимая, что могло бы это значить, и негодуя, кто осмелился таким шумом нарушить покой жены, он пошел сам справиться у дворника, но уже в кухне наткнулся на только что вбежавших туда двух своих приказчиков, которые, в совершенно растерянном, смятенном виде, объявили ему, что в городе бунт, христиане грабят и режут евреев. Не успел рабби Соломон распорядиться, чтобы спустить с цепи дворовых собак и подпереть изнутри кольями ворота и двери подъезда, как послышался страшный стук разбиваемых с улицы ставень, и вслед за тем в кухню быстро вошла перепуганная родственница-приживалка:
— Рабби, Бога ради, ступайте скорее… Там что-то ужасное… к нам кто-то ломится в парадные комнаты, в ваш кабинет…
— Балбосте очень дурно… Скорее к балбосте! — кричала, между тем, бежавшая из внутренних покоев служанка.
Бендавид бросился в спальню, к жене. Неподвижная, бледная как смерть, старуха, с выражением страшного испуга, недоумения и ужаса в глазах, глядела на него из своих белых подушек. Заплетавшийся язык ее как будто силился что-то сказать, но вместо того из захлебывавшейся глотки вылетало одно только булькающее хрипенье. Рабби Соломон, перемогая собственный испуг и волнение, заботливо и любовно припал к ее постели, взял ее руки и бормотал какие-то ободряющие и успокоительные слова, а сам отыскивал глазами на столике капли, прописанные на случай кризиса доктором. Помочь ему было некому. — Куда же, однако, девались обе эти дуры? Убежали, и не идет ни одна!
— Эй!.. Кто там!.. Подите же сюда скорее! — крикнул он в полный голос, но никто ему не отозвался. Он еще громче повторил свой призыв, — никто не идет. А между тем, в комнатах, выходивших на улицу, уже раздавался треск разлетавшихся рам и дребезжащий звон стекол… Прошло еще несколько ужасных мгновений, — и вслед за тем послышались неистово веселые, торжествующие крики «ура!» и грубый топот чьих-то многочисленных шагов в зале. Вот шаги приближаются… вот они разбредаются уже по соседним комнатам… кажись, направляются сюда, в спальню. — Рабби Соломон подбежал к двери и только что успел запереть ее на ключ, как чья-то рука стала сильно дергать с той стороны дверную ручку. Вслед за этим раздались удары дубин и камней в самую дверь, от которых она сотрясалась и трещала. Старик схватился за тяжелый старинный шкаф и изо всех сил надрывался, чтобы передвинуть его в самую дверь и тем загородить вход грабителям. Но громоздкая вещь туго поддавалась его усилиям. Видя, что одному не справиться, он бросил, наконец, этот напрасный труд и — будь что будет! — кинулся к жене. Умирать, так уж вместе!..
И со словами: «Сарра! Милая!.. Никто как Бог! Его святая воля!» — он припал к ее груди, как бы стараясь и тут еще охранить её и успокоить.
Но Сарра ответила на его порыв каким-то странным, неестественным спокойствием.