'закрепить узор'. Так и мы - с замыслами: промышленники и убийцы.
Я, конечно, и тогда не был наивным человеком и знал, что превращаюсь в профессионального убийцу замыслов. Но что мне было делать? Вокруг меня были протянутые ладони. Я швырял в них пригоршни букв. Но они требовали еще и еще. Пьянея от чернил, я готов был - какой угодно ценой - форсировать новые и новые темы. Замученная фантазия не давала их больше: ни единой. Тогда-то я и решился искусственно возбудить ее, прибегнув к старому испытанному средству. Я велел очистить одну из комнат квартиры... но пойдемте, будет проще, если я это покажу.
Он поднялся. Я вслед. Мы прошли анфиладой комнат. Порог, еще порог, коридор - он подвел меня к запертой двери, скрытой портьерой (под цвет стены). Звонко щелкнул ключ, потом - выключатель. Я увидел себя в квадратной комнате; в глубине, против порога, камин; у камина полукругом семь тяжелых резных кресел; вдоль стен, обитых темным сукном, ряды черных абсолютно пустых книжных полок. Чугунные щипцы, прислонившиеся ручкой к каминной решетке. И все. По беззвучащему шаги безузорному ковру мы подошли к полукругу кресел. Хозяин сделал знак рукой:
- Присядьте. Вас удивляет, почему их семь? Вначале здесь стояло лишь одно кресло. Я приходил сюда, чтобы беседовать с пустотой книжных полок. Я просил у этих черных деревянных каверн тему. Терпеливо, каждый вечер, я запирался здесь вместе с молчанием и пустотой и ждал. Поблескивая черным глянцем, мертвые и чужие, они не хотели отвечать. И я, испрофессионализировавший себя дрессировщик слов, уходил назад к своей чернильнице. Как раз в это время близились сроки двум-трем литературным договорам - писать было
О, как ненавистны казались мне в то время все эти люди, потрошащие разрезальными ножами свежую книжку журнала, окружившие десятками тысяч глаз мое исстеганное и загнанное имя. Вспомнился - сейчас вот - крохотный случай: улица, на обмерзлой панели мальчонка, кричащий о буквах для калош; и тотчас же мысль: а ведь и моим буквам, и его - один путь: 'под подошвы'.
Да, я чувствовал и себя, и свою литературу затоптанными и обессмысленными, и не помоги мне болезнь, здоровый исход вряд ли бы был найден. Внезапная и трудная, она надолго выключила меня из писательства; бессознательное мое успело отдохнуть, выиграть время и набраться смыслов. И, помню, когда я, еще физически слабый и полувключенный в мир, открыл после долгого перерыва дверь этой черной комнаты и, добравшись до этого вот кресла, еще раз оглядел пустоту бескнижья, она пусть невнятно и тихо, но все же - все же! - заговорила, согласилась заговорить со мной снова, как в те, казалось, навсегда отжитые дни! Вы понимаете, для меня это было такое...
Пальцы говорившего наткнулись на мое плечо и тотчас же отдернулись.
- Впрочем, мы с вами не располагаем временем для лирических излияний. Скоро сюда придут. Итак, назад к фактам. Теперь я знал, что замыслы требуют любви и молчания. Прежде растратчик фантазмов, я стал копить их и таить от любопытствующих глаз. Я запер их все тут вот на ключ, и моя невидимая библиотека возникла снова: фантазм к фантазму, опус к опусу, экземпляр к экземпляру - стали заполнять вот эти полки. Взгляните сюда, нет, правей, на средней полке, - вы ничего не видите, не правда ли, а вот я...
Я невольно отодвинулся: в острых зрачках говорившего дрожала жесткая, сосредоточенная радость.
- Да, и тогда же я накрепко решил: захлопнуть крышку чернильницы и вернуться назад в царство чистых, неовеществленных, свободных замыслов. Иногда, по старой, вкоренившейся привычке, меня тянуло к бумаге, некоторым словам удавалось-таки пробраться под карандаш, но я тотчас же убивал этих уродцев и беспощадно расправлялся со старыми писательскими повадками. Слыхали ль вы о так называемых Giardinetti di S. Francesco - садах святого Франциска? В Италии мне не раз приходилось посещать их; крохотные цветники эти в одну-две грядки, метр на метр, за высокими и глухими стенами - почти во всех францисканских монастырях. Теперь, нарушая традиции святого Франциска, за серебряные сольди разрешают оглядеть их, и то лишь сквозь калитку, снаружи; прежде не разрешалось и этого - цветы могли здесь расти, по завещанию Франциска, не для других, а для себя: их нельзя было рвать и пересаживать за черту ограды; не принявшим пострига не разрешалось ни ногой, ни даже взглядом касаться земли, отданной цветам; выключенным из всех касаний, защищенным от зрачков и ножниц, им дано было цвести и благоухать
И я решил - пусть это не кажется вам странным - насадить свой, защищенный молчанием и тайной, отъединенный сад, в котором бы всем замыслам, всем утонченнейшим фантазмам и чудовищнейшим измыслам, вдали от глаз, можно было бы прорастать и цвести -
На минуту он замолчал и пристально разглядывал дубовые спинки кресел, которые, став в полукруг около говорившего, казалось, внимательно вслушиваются в его речь.
- Понемногу из мира пишущих и читающих сюда, в безбуквие, стали сходиться избранники. Сад замыслов не для всех. Нас мало и будет еще меньше. Потому что бремя пустых полок тяжко. И все же...
Я попробовал возражать:
- Но ведь вы отнимаете, как вы говорите, буквы не только у себя, но и у других. Я хочу напомнить о протянутых ладонях.
- Ну, это... знаете, Гете как-то объяснял своему Эккерману, что Шекспир - непомерно разросшееся дерево, глушащее двести лет кряду рост всей английской литературы, а о самом Гете - лет тридцать спустя - Берне писал: 'Рак, чудовищно расползшийся по телу немецкой литературы'. И оба были правы: ведь если наши обуквления глушат друг друга, если писатели мешают друг другу осуществлять, то читателям они не дают даже
И, не дожидаясь ответа, он вышел из комнаты.
Оставшись один, я еще раз оглядел черный, с полками, подставленными под пустоту, глушащий шаги и слова изолятор. Недоуменное и настороженное чувство прибывало во мне что ни миг: так себя чувствует, вероятно, подвергаемое вивисекции животное. 'Зачем я ему или им, что нужно их замыслам от меня?' И я твердо решил тотчас же выяснить ситуацию. Но когда дверь раскрылась, на пороге уже были двое: хозяин и какой-то очкастый, с круглой, под рыжим ежом, головой; привалившись вялым, будто бескостным, телом на палку, он с порога разглядывал меня сквозь свои круглые стекла.
- Дяж, - представил хозяин.
Я назвал себя.
Вслед вошедшим на пороге появился третий: это был короткий сухой человечек, с двигающимися желваками под иглами глаз, с сухой и узкой щелью рта. Хозяин обернулся навстречу третьему:
- А, Тюд.
- Да, я, Зез.
Заметив недоуменье в моих глазах, тот, кого называли Зез, весело рассмеялся:
- После нашей беседы вам нетрудно будет понять, что писательским именам