ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
I
Караван они догнали уже под Калганом. Ехали все время по крутым и тесным спускам. Дорога извивалась между высокими каменными утесами, висящими над головами путников. С правой стороны тянулась Великая стена, а слева — пропасть, всегда готовая поглотить неосторожного наездника.
В конце этого ужасного ущелья перед глазами открылись две огромные скалы, соединенные высокою кирпичною стеною. Когда караван приблизился к тяжелым городским воротам, китайский пристав обратился к русскому своему коллеге с просьбою пройти чрез ворота пешком, отмечая сим вступление в светлейшую Дай-Цинскую империю. Первушин заартачился.
Не хотелось Иакинфу осложнять и без того неважные отношения с Первушиным, но он все же счел необходимым исполнить просьбу битхеши. Всю дорогу он старался избегать излишних, а тем более бесполезных, споров с китайским приставом, да и просьба его казалась Иакинфу естественной, и он приказал всем спешиться.
Уже пройдя ворота, казаки сели на лошадей, а остальные забрались в свои повозки.
Великая стена, которую они пересекли, въезжая в Калган, была рубежом не просто между двумя провинциями одной империи. С древних, полуразвалившихся башен ее взираешь на Монголию и Китай как на два противоположных мира: в одном — неоглядные просторы степей, по которым скачут на своих быстроногих конях вольнолюбивые пастухи-кочевники, в другом — невообразимая сутолока поглощенных своими заботами ремесленников, предприимчивых купцов, церемонных мандаринов, едва прикрытых рубищами крикливых нищих.
Великое множество калганцев собралось встретить или просто поглазеть на путешествующих россиян. В числе прочих навстречу миссии выехали важные, как поначалу Иакинфу показалось, а на самом деле второстепенные, как потом выяснилось, калганские чиновники.
Шумной торговой улицей прибывшие направились к подворью, отведенному миссии местным начальством.
Повозки миссии едва пробирались сквозь густые толпы. Иакинф подумал было, что весь этот народ высыпал посмотреть на них. Ничуть не бывало! Приглядевшись, он понял, что это самые обыкновенные прохожие, спешившие куда-то по своим делам, да и все улицы, по которым они проезжали, были запружены шумным, озабоченным людом, телегами, верблюдами, лошадьми, мулами, осликами. Множество меняльных лавок, магазинов с готовым платьем, обувью, домашней утварью, неимоверное количество уличных разносчиков…
Калган показался Иакинфу огромным муравейником, только не безмолвным, а шумным и говорливым, наполненным тысячами разнообразных звуков — от пения птиц, которых выносят в клетках на улицы, до звона наковален в закопченных кузницах, от грохота барабанов и пронзительных фальцетов странствующих фигляров и комедиантов до громыханья движущихся по неровным каменным мостовым обозов.
На другой день по приезде миссия нанесла официальный визит высшим калганским сановникам, гусай-амбаню и мэйрэнь-цзангию — управляющим чахарским войском и пограничными делами.
При щелканье полицейского бича толпы любопытных жителей, полнивших улицы Калгана, раздавались в стороны, и, словно узкой рекой, зажатой между двумя волнующимися берегами, процессия проследовала к ямыню, близ стен крепости.
У ворот, ямыня миссионеры слезли с повозок, а казаки — в высоких черных папахах и при палашах — спешились, и, встреченные амбаньскими чиновниками, все проследовали в просторный, чисто выметенный двор. Затем, поворотив направо, через другие ворота прошли еще в один двор, в глубине которого возвышался каменный щит с резным изображением дракона — герба Дай-Цинской империи. Обогнув щит, провожатый провел их в третий двор и наконец в приемную залу с расставленными вдоль стен резными деревянными креслами и столиками между ними.
К удивлению Иакинфа, мэйрень-цзангия в Калгане не оказалось, а гусай-амбань не только не встретил миссию у входа, как то повелевалось правилами китайской вежливости, но и заставил еще довольно-таки долго подождать себя. Это было тем более неожиданно и неучтиво, что о намерении начальника миссии и пристава нанести визит калганские власти были извещены через китайского битхеши тотчас по приезде.
Наконец стоявшие у дверей чиновники шепнули: 'Идет!' — и застыли в почтительных позах. Иакинф и Первушин выстроили своих подопечных по чинам и санам против дверей, из которых должен был появиться гусай-амбань.
Двери распахнулись, и в сопровождении полудюжины мандаринов на пороге показалась важная фигура китайского сановника. Это был высокий статный маньчжур с синим шариком на шапке, в шелковом парадном платье с вышитым на груди тигром и яшмовыми четками на шее.
На подбородке у мандарина торчало с десяток волосков, как отдаленный намек на бороду, несколько большее число волосинок составляло тонкие, свисавшие по бокам губ усы.
Войдя в комнату, сложив сжатые кулаки на груди, он сделал общий поклон и остановился, будто пораженный негаданным зрелищем. В медлительно-церемонных движениях гусай-амбаня, во всей его горделивой осанке было какое-то преувеличенное выражение сановного достоинства, предназначавшееся, по-видимому, для того, чтобы произвести на гостей ошеломляющее впечатление. Этого, однако ж, он не достиг. Никто не пал ниц.
Сдержанно поклонившись, глядя по своему обыкновению не на собеседника, а на переводчика, Первушин произнес несколько приветственных слов, выразив удовлетворение, что имеет счастливую возможность представить следующую в Пекин российскую духовную миссию во главе с архимандритом Иакинфом столь высокому сановнику его богдыханова величества.
Гусай-амбань кивнул и, сделав несколько шагов вперед, снова остановился, не произнося ни слова, важно глядя на всех вместе и ни на кого в отдельности.
Один из чиновников, согнувшись в низком поклоне, почтительно, обеими руками, подал ему список членов миссии.
Гусай-амбань медленно взял список и, отнеся его возможно дальше от глаз, несколько вбок, величаво откинув голову, как это делают важные сановные старики, неторопливо просмотрел его и назвал открывавшее список имя начальника. Когда Иакинф поклонился, гусай-амбань молча закивал головой, как бы говоря: знаю, знаю! Затем произнес следующее имя и поднял глаза, ожидая, когда укажут его обладателя. Так, не торопясь, он прочитал весь список. Он произносил имя, названный отвешивал поклон, гусай-амбань медленно и пристально разглядывал его и каждого следующего, словно собираясь приобрести кого-нибудь из членов миссии себе в услужение, и, не зная, кому отдать предпочтение, неторопливо выбирал, взвешивая все 'за' и 'против'.
Первушин не скрывал раздражения и, позванивая шпорой, все порывался сесть, не дожидаясь приглашения. Иакинфа нелюбезность гусай-амбаня сердила мало, он разглядывал китайского мандарина с не меньшим вниманием, чем тот его и его свиту. А амбань, все так же стоя, решил теперь же выучить имена всех, что, разумеется, давалось ему нелегко. Но он, судя по всему, никуда не спешил и добился-таки своего — выучил, хоть и в сокращенном варианте: Иакинф превратился у него в И-да-ламу, Серафим — просто в Се, Аркадий — в А, Нектарий — в Не…
Иакинф и Первушин решили, не откладывая дела в долгий ящик, преподнести подарки. Гусай-амбань принял их, по крайней мере по наружности, довольно холодно. И только когда Первушин преподнес ему водородное огниво, его невозмутимое сановное безразличие оказалось поколебленным. Чопорный мандарин оживился и все никак не мог надивиться, как это из банки, наполненной жидкостью, вырывалось пламя. То и дело он открывал и закрывал краник.
Однако стояние в дверях становилось тягостным, а гусай-амбань не решался, видно, ни пригласить садиться, ни провести гостей в глубину комнаты. По-видимому, он просто затруднялся, как быть — пригласить сесть всех или только Иакинфа и Первушина. Наконец Первушина, Иакинфа, двух иеромонахов и иеродиакона пригласили сесть, но ни причетники, ни студенты не были удостоены этой чести. Когда гости сели на тяжелые резные стулья, гусай-амбань уселся сам и приказал подать чаю. Началась церемонная беседа — о пути, о погоде, о здоровье…