всех затруднительных случаев у Алмазова были наготове спасительные схемы вроде 'обстановка требует', 'мягкость обойдется нам дороже'. Оправдательные приговоры он выносил редко, зато в сомнительных случаях охотно заменял расстрел штрафбатом. Рассуждал он при этом так: если я ошибся и этот человек заслуживал расстрела, пусть его прикончат фашисты, если же, паче чаяния, произошла судебная ошибка, не все ли равно, где сложить голову за отечество, и при этом у него еще остается шанс. Так он упек в штрафбат нашего начхима, милейшего человека, кандидата наук, пошедшего на фронт добровольцем, но не сумевшего в переписке с женой удержаться от присущего ему несколько скептического юмора. Я немножко знал этого начхима и, воспользовавшись тем, что Алмазов лег ко мне в госпиталь, по поводу абсцесса прямой кишки, попытался склонить строгого судью к милосердию. Поначалу Сергей Николаевич был непреклонен и даже отказывался говорить со мной, но болезнь волей-неволей сближает пациента с врачом, постепенно он проникся ко мне доверием, и мне удалось вызвать его на спор — это уже было достижением. Наконец он снизошел до того, что стал цитировать по памяти — память у него и сейчас превосходная — целые абзацы из этих самых писем, а я, посмеиваясь, утверждал, что все это юмор и за шутки не судят. Алмазов, накаляясь, кричал, что человек, способный шутить, когда решается судьба родины, для него все равно чужак, вражина и в незабываемые годы его юности, когда судили не по кодексам, а по революционному правосознанию, этого гниляка давно бы поставили к стенке. На это я, в свою очередь, кричал, что с той поры прошло четверть века, советская власть на то и дала Алмазову диплом юриста, чтоб он судил по закону, а не по вдохновению, и если я сегодня начну лечить его задницу так, как лечил бы эскадронный фельдшер в те незабываемые годы, то ему не поздоровится. Перед выпиской мы были уже на дружеской ноге, и хотя в вопросе о виновности начхима Алмазов по-прежнему держался как скала, я вырвал у него обещание если уж не помочь, то хотя бы не мешать. Я бросился к своему будущему тестю и убедил его, что бессмысленно направлять полуслепого человека в штрафбат, гуманнее сразу расстрелять. Какой он ни слепой, он все же ценный штабной специалист, и я головой ручаюсь за его порядочность. Василий Данилович обругал начхима болтуном, а меня либералом, но все-таки куда-то позвонил. В результате приговор был в порядке надзора пересмотрен, и начхим получил год тюрьмы с отбытием наказания после победы. Начхим этот здравствует и сейчас, получил орден и, насколько мне известно, не только не сидел в тюрьме, но защитил докторскую.

При очередной передислокации я Алмазова потерял из виду и обрел его вновь только летом пятьдесят третьего года в Москве. Я еще был женат, и мы с Лидой жили в роскошной и неудобной квартире на пятнадцатом этаже высотного дома, где с трудом умещались мои книги и картотека, но зато между лифтом и нашей входной дверью можно было устроить волейбольную площадку. Мне позвонила вахтерша снизу: какой-то гражданин спрашивает меня, но упорно отказывается подняться. Пришлось спуститься вниз и чуть ли не силой втащить Алмазова в кабину лифта. Я узнал его сразу, несмотря на заметные изменения Сергей Николаевич был в военном кителе, но без погон и с нечищеными пуговицами, раньше за ним этого не водилось. Он не слишком постарел и не показался мне изможденным, изменились только глаза и вся повадка, исчез самоуверенный покой, и на смену ему пришла настороженность. Меня поразило похожее на страх удивление, с которым он рассматривал отделанную полированным деревом зеркальную кабину, можно было подумать, что он никогда не поднимался в лифте. Так же странно он повел себя дальше, долго топтался в передней, не решаясь зайти, и только убедившись, что мы в квартире одни, шепотом попросил у меня немного денег, предупредив, однако, что совершенно не знает, когда сумеет их отдать. Получив деньги, заторопился, и, вероятно, я не сумел бы его удержать, если б в это время не вернулась домой Лида. Алмазова она видела единственный раз в жизни, притом десять лет назад, была с ним достаточно небрежна, и я почти не сомневался в том, что она его не узнает или не захочет узнать. Однако она узнала и с присущей ей бесцеремонностью обрушила на него лавину вопросов. Минут через пять мы уже знали: Сергей Николаевич всего несколько часов назад вышел из тюрьмы. Придя на свою московскую квартиру, он не застал жены, но зато познакомился с человеком в пижаме, представившимся как ее законный муж. Лидия Васильевна, обычно весьма ценившая свой душевный покой, неожиданно расчувствовалась и объявила: таких жен, как госпожа Алмазова, надо убивать, но сейчас не до этого, Сергей Николаевич остается у нас, ему нужно принять горячую ванну, после чего выпить не чаю, чай — глупости, а водки. И действительно, через полчаса мы ужинали на кухне, и передо мной сидел совсем другой Алмазов красный, по-банному распаренный, с размягченным затуманенным взглядом, он плакал, смеялся, пел тюремные песни и декламировал какие-то казавшиеся ему прекрасными самодельные вирши. Лида подливала ему и пила почти вровень с ним, на лице у нее было написано самое простодушное, как у деревенских баб, сочувствие. Такими их я никогда не видел — ни Алмазова, ни мою жену. Мне не всегда по вкусу Лидина доброта, потому что она чаще всего принимает ненавистную мне тираническую форму, но на этот раз победила Лида с ее деспотической манерой, Алмазов ей сразу подчинился. Человеческое поведение всегда сложно детерминировано. Догадываюсь, что в пылком доброжелательстве к Алмазову была запрятана не осознанная до конца полемика со мной: пусть я грубая, несправедливая, но зато я горячая, а ты сухарь, рассудочный субъект, грош цена твоей деликатности, если из-за нее ты чуть не упустил человека. И не потому ли ее особенно тронула судьба покинутого мужа, что в ней бродило предчувствие нашего надвигающегося разрыва? Я пишу об этом совсем не для того, чтоб опорочить ее мотивы, повторяю, вела она себя прекрасно.

Наутро, выспавшись и позавтракав, Сергей Николаевич поведал мне свою печальную историю. Я уже говорил, что Алмазову всегда недоставало воображения. Во многих случаях это свойство его выручало. И в конце концов подвело. Десятки раз Сергей Николаевич подписывал приговоры, ничуть не сомневаясь, что они во всех деталях отражают реальную картину мира и меру вещей. Спокойствие рухнуло, когда ему впервые пришлось судить близкого друга. Для того чтоб поверить в его преступность, нужно было пылкое воображение, а его не оказалось. Циником Алмазов не был, подобно моей жене, он был человек веры, скорее идолопоклонник, чем скептик. Только идолы у них с Лидой были разные. Лида верила только своему чувственному опыту, Сергей Николаевич поклонялся схемам и ритуалу. Он мог оправдать цинизм божества, но не свой собственный.

Человека, которого ему предстояло судить, звали Онисим Соломонович Ласкин. Он был ровесником Алмазова, они вместе служили в отрядах ЧОНа, вместе вступали в комсомол, вместе одолевали юридическую премудрость и остались друзьями. Военно-юридическая карьера Ласкияа почему-то не сложилась, он стал разведчиком, и, вероятно, незаурядным, к сорок третьему году он уже был начальником армейской разведки. Я немножко знаю разведчиков, служба у них трудная, жалуются они чаще всего не на опасности своего ремесла, а на привычку начальства валить все неудачи на слабость разведки. 'В будни получаем фитили, а ордена только по праздникам', — говорили они мне. Судьба Ласкина складывалась, в общем, благополучно, он получил несколько орденов, получал, конечно, и фитили, но в меру, в Армии его любили и в обиду не давали.

Благополучию пришел конец, когда появился новый командарм с чрезвычайными полномочиями — покончить с зимней спячкой и подготовить решительное наступление. Командарм обладал всеми необходимыми качествами, чтобы выполнить такую задачу, и стал наводить порядок железной рукой. Ласкин, привыкший к тому, что прежний командарм терпеливо выслушивал его резоны, не сразу усвоил молниеносный стиль Нового и вызвал его стойкое неудовольствие. Накануне наступления операторы штаба очень нервничали, противник вел себя как-то странно, все добываемые с большим трудом и риском разведданные, кал назло, были путаны и противоречивы, внести спасительную ясность мог только язык, причем не первый попавшийся, а по-настоящему осведомленный, лучше всего штабной офицер. Но осведомленные стали осторожны, и нужного языка достать ни разу не удалось. Новый всячески поносил разведку и унижал ее начальника. Наконец поставил срок — сорок восемь часов. 'Не приведешь — расстреляю'.

В течение первых суток Ласкин разработал план операции — лучший свой план — и сам возглавил группу. Он действовал со спокойствием приговоренного, не ждал пощады в случае неудачи и предпочитал получить пулю от немцев. План его напоминал блестящую многоходовую шахматную комбинацию и, вероятно, принес бы Ласкину блистательный успех, если бы не вмешался проклятый случай, столь скромно ведущий себя на шахматной доске и безумствующий на полях войны. Ласкин имел преимущество первого хода, но, как видно, 'за черных' играл тоже гроссмейстер. Короче говоря, на каком-то ходе немцы заподозрили ловушку и смешали фигуры на доске. Разведчики понесли потери, а раненного в голову командира группы верные друзья вынесли на руках. Однако это нисколько не умалило ярости Нового, он был

Вы читаете Бессонница
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату