а любите Васю или Петю, и никто не вправе требовать у вас отчета за что и почему.
— Это другое.
— Ничуть не другое. Вы любите Чайковского, а Шаляпин не любил и почти никогда не пел. Он любил Мусоргского. Горький не любил Достоевского. А я люблю. Толстой не любил Шекспира…
— И вы тоже?
— Гамлетом восхищаюсь, а Отелло не выношу. Типичный ренегат. Вспомните, чем он хвастается… Вы скажете: Отелло — человек своей эпохи, и будете правы. Но от этого он не становится мне милее.
— Пушкин сказал: Отелло не ревнив, он…
— Доверчив, знаю. Вот и доверял бы Дездемоне. Почему-то все видят вину Отелло только в недостатке прямых улик. Согреши Дездемона на самом деле — и никто из моих цивилизованных современников уже не сомневается в праве хватать ее за глотку. Мне противен Арбенин, и я не понимаю, как можно воспевать Стеньку Разина не за его действительные подвиги, а за то, что он утопил женщину, пусть даже классово чуждую, но только что дарившую ему радость, женщину, с которой он был близок… И утопил-то не в гневе, даже не из ревности, а испугавшись за свой авторитет. Эту песню я не люблю, а вот есть такая песня 'Прощай, радость, жизнь моя' — ее я могу слушать без конца, хотя не берусь объяснить вам, в чем ее магия. Разве это можно и, главное, разве это нужно объяснять? Я не люблю 'Гаргантюа', а 'Уленшпигеля' и 'Дон Кихота' перечитывал по многу раз. Зевал, читая Тургенева, а к сорока годам полюбил. Я ведь не преподаю в средней школе я никому не навязываю свои вкусы. Ну зачем вам надо, чтоб я любил Чайковского?
— Я вам открою секрет. В будущем году в Москве открывается всемирный конкурс.
— Ну?
— Имени Чайковского.
— Ну?
— Не понимаете? Получается очень в жилу.
Надо бы смеяться, но я отчего-то вспыхиваю.
— Слушайте, — говорю я. — Покончим дело миром. Выяснилось, что эта злосчастная беседа вам совершенно не нужна.
— То есть как это…
— Не нужна. Вас не интересует, что я на самом деле думаю. Вам нужно, чтоб было 'в жилу'. А мне неинтересно скреплять своей подписью домыслы вашего редактора. Разойдемся. Я сейчас ему напишу…
— Вы с ума сошли! Да он мне голову оторвет.
Это, положим, вранье. Такие хорошенькие самоуверенные головки держатся на плечах достаточно прочно. Наверняка есть влиятельный папа… Поэтому я молчу. Девица всплескивает руками:
— Да вы что? Вы понимаете, что значит вынуть материал из номера? Вы что, хотите, чтоб меня уволили?
— Вас не уволят, — говорю я. — И вообще это запрещенный прием.
Под моим упорным и насмешливым взглядом гостья сдается:
— Ну хорошо, ваша взяла. Я-то не пропаду. Но вот для Якова Семеновича, ну, для того, кто брал беседу, это будет катастрофой. Он очень грамотный работник, но уже немного старомодный, и его хотят вывести на пенсию. А ему нельзя на пенсию — у него семья.
На этот раз это правда. Во всяком случае, похоже на правду.
— Ладно, — говорю я. — Это тоже запрещенный прием, но против него я бессилен. Давайте.
Подписываю гранки. Шариковая ручка рвет рыхлую бумагу. Гостья облегченно вздыхает, и можно догадаться, что победа далась ей нелегко.
— Вот и умничка, — говорит она. — А теперь вы напишете мне статью о поездке во Францию.
— Ну нет! — Я опять зол, особенно раздражило меня это покровительственное 'умничка'. — Статью о Франции вы напишете сами. Тем более вы гораздо лучше меня знаете, что я должен был там увидеть и что я по этому поводу думаю. Еще раз напоминаю — ваше время истекло.
На этот раз она по-настоящему обижена. Молча засовывает гранки в портфельчик и так же молча, не прощаясь идет к выходу. Я иду вслед — долг хозяина вызвать ей лифт — и внутренне киплю. Если эта девчонка не скажет мне хотя бы 'до свиданья' (бессмыслица, если вдуматься, какое там свидание…), я сумею преподать ей урок хороших манер.
Но еще в дверях она круто поворачивается и выпаливает мне в лицо:
— Вы ужасный человек! Да, да, ужасный. Мне говорили, я не верила, а теперь вижу сама — вы ужасный, ужасный… — И, не договорив, бежит по лестнице вниз.
Я возвращаюсь к себе несколько озадаченный. 'Мне говорили…' Интересно, кто это говорил? Черт возьми, может быть, я и в самом деле ужасен? Ни одну версию не следует отбрасывать без проверки.
Стыдно признаться, но после ухода моей посетительницы мне не сразу удается вернуться к прерванным занятиям. Меня уже не беспокоит судьба моего интервью и смешит нахальная девица. Моя мысль напряженно работает: я вспоминаю, сопоставляю, строю догадки. Вероятно, именно так рождаются открытия. К сожалению, занимает меня совершеннейшая ерунда. Кто и что обо мне говорил? Каким образом эта девица пронюхала о моих неудачных опытах? И совершенно так, как в те редкие моменты, когда нам открывается краешек истины, происходит венчающая поиск вспышка — всеозаряющая, всеобъясняющая, всеразрешающая: Лида! Сразу все становится на свои места. Конечно, Лида знала об опытах, Виктор привез меня домой еле живого, мы не могли ничего скрыть. И наверняка нахальная девица — одна из Лидиных новых подруг, или, как любит говорить Лида, 'поклонниц'. Вот чем объясняется беглый, но внимательный осмотр квартиры, расспросы… И вот кто говорил, что я ужасный, ужасный человек…
День явно складывается под знаком нарастающей активности моей бывшей жены. Утром — письмо, в полдень — разведка. Не удивлюсь, если к вечеру явится она сама.
XII. Башня из слоновой кости
Фразу насчет башни из слоновой кости обронил Успенский, насколько я понимаю, он вкладывал в нее лишь самый общий смысл: место для уединения, убежище от повседневной суеты. Почему именно из слоновой? Еще не было случая, чтоб Ольга забыла о поручении, но приготовленная ею справка либо затерялась в бумажных сугробах на столе у Паши, либо Паша забыл поделиться со мной полученными сведениями. Так что я до сих пор неясно представляю, кто, когда и зачем пустил в оборот этот дурацкий ярлык. Но это и несущественно. Существеннее другое — не прошло и нескольких недель, как я убедился, что, уединившись на своей вышке, я гораздо меньше защищен от бытовых хлопот и неурядиц, чем живя с Лидой, и что в каком-то смысле в башне из слоновой кости я жил именно тогда.
Итак, после долгих месяцев бесприютного существования я вместе со своими книгами, папками и картотечными ящиками взгромоздился к себе на восьмой этаж и оказался в положении худшем, чем Робинзон Крузо на необитаемом острове. По воле автора море выбросило вместе с ним много полезных в хозяйстве вещей, я же оказался выброшенным на грязный паркетный пол вместе с двумя десятками кое-как сколоченных ящиков, не содержавших в себе ничего, кроме информации. Однако выход нашелся и тут — на необитаемом острове деньги бесполезны, а в большом городе они еще продолжают быть всеобщим эквивалентом. К счастью, деньги были. Я выпросил у Алмазова институтский грузовичок, вдвоем с Виктором мы за полдня объехали несколько магазинов и разом решили все проблемы: были куплены два стола, полдюжины стульев, тахта, холодильник и отличная радиола. Молодежь из моей лаборатории устроила нечто вроде субботника, кандидаты наук вбивали гвозди и ввинчивали лампочки, юные лаборантки гремели на кухне новенькими кастрюлями. Закончился субботник балом и капустником в лучших традициях нашего Института, и я лишний раз ощутил, какими прочными, хотя и незримыми нитями я связан с бабой Варей, Виктором и всеми этими милыми людьми. Мне было весело и немножко грустно, тогда я не понимал почему, а теперь знаю. Недоставало самых близких мне людей: Алексея, Илюши, Ольги, Паши, Беты… Имени моей бывшей жены за весь вечер никто не произнес, но я ощущал всеобщее, быть может до конца неосознанное, торжество — ее не любили.
Первые несколько дней я наслаждался уединением и не замечал неустроенности своего быта. Во мне