Встречаясь с бедою, становишься язычником. Я и сам беспременно повторяю: «С воды пришла — на воду пойди. Пойди отныне и до века».
Минутами охота бирюком завыть. Шумский просит, чтобы дальше шли, а его оставили околевать. Накричал на старика. Слезы невольно набегают на глаза.
Господи, дай разума: что делать? Возвращаться — путь дальний. Того и гляди, не довезем старика. Вану ходит зверьком побитым. Ерофеев мается. Вот как не повезло нам почти на самом скончании пути. Вижу теперь, какую непосильную ношу взял на себя. Одно дело — отвечать за себя, иное — за других нести ответ. Кто же я такой-то, чтобы руководительствовать экспедицией? Недоучившийся гимназей. Немецким штилем владею, знаю латынь. Но язык этот мертв, как мертва окружающая нас земля. Путаются мысли. Доверяю их дневнику, а сам сообразить ничего не умею. Хуже старику. Все шкуры на него накидали, а ему зябко.
Глава, в которой речь идет о событиях печальных и о том, что координатам карты можно доверять далеко не всегда
Старик метался. Его нездоровье как-то заметно сказалось на бороде. Порода Шумского всегда жила своей независимой, самостоятельной жизнью: топорщилась, кудлатая, когда старик гневался; весело, по- младенчески, пушилась после баньки и умывания; Шумский вскидывал ее в раздумье, и борода, как домашняя кошка, ластилась, вот-вот уютно мурлыкнет, свернется калачиком. Теперь же борода истончилась, покойно выровнялась на груди старика.
Шумский не любил говорить о себе. Сейчас, когда ему становилось полегче, рассказывал Зуеву, как в молодости бежал из Твери, не пожелав возглавить торговое дело отца. В Санкт-Петербурге прибился к подельщику академической кунсткамеры. Тот обучил редкому художеству — оживлять, словно живой водой, мертвую натуру. Как стекольщик вдувает в расплавленную массу свое горячее дыхание, так и чучельник обязан вдохнуть в свое изделие жизнь: прытким ли взмахом хвоста, настороженным ли взглядом чутких зрачков, схваченным на лету оскалом хищного рта, поворотом шеи, когда по напряженной холке угадывается, чует ли зверь потайную опасность или готов с достоинством прошествовать в нору, к ожидающим корма детенышам…
Вот такие чучела делал Шумский. Они восхищали Палласа, ничего подобного, как он говорил, не видел в Германии.
И теперь Шумский горевал, что не увидит своих зверушек в кунсткамере.
— Вон чего придумал! — рассердился Вася. — Да кто, кроме тебя, там их расставит? Многие чучела дожидаются.
— Дожидаются? Это хорошо! Да боюсь, Вася, не стоит ли за чумом моя смертушка. Ни жены не оставил, ни детей, одни чучела. Вот ты серчаешь, что к слову, ни к слову вспоминаю Цицерона. А сей муж говорил: положение старика тем лучше положения юноши, что он уже получил то, на что юноша еще только надеется…
— Я и надеюсь, что мы с тобой до старости глубокой не разлучимся.
— Ежели что, Цицеронову книгу в рундуке возьми себе. Всю жизнь в ней мудрость черпаю. — Скосил глаза на Зуева: — А помнишь, как в вольной школе учил тебя азам?
— А то нет!
— Что есть арифметика? — строго спросил Шумский.
— Арифметика есть наукавычислительнаяхудожествечестноемногополезнейшеемногопохвальнейшее.
В эти часы Зуев вспоминал, чему научил и что дал ему этот верный старик. И как говорил, что презренны заработки поденщиков, но не презренно и достойно искусство.
— Вась, покажь-ка еще разок ломоносовскую карту.
Зуев вынул из ладанки дорогой чертеж. Старик разглядывал его с каким-то ребяческим изумлением.
— Вон до какого высокого градуса дошли… — Шуйский прикрыл глаза. — Плохо мне, Васенька…
Ерофеев и Вану выбили в твердом грунте яму.
Стали у могилы простоволосые, потерянные.
Вечная мерзлота, вечный покой.
Прощай, Шумский. Прощай, дядя Ксень.
Волки выли близко, почуяв смерть.
Бирюки на ровном месте представляли отличные мишени. Ерофеев и Вану перебили половину стаи.
Остяк, присев у костра, ошкуривал кинжалом убитую волчицу. Слезы текли по его щекам:
— Злая смерть унесла Шумского, огневица сожгла его. Плохо нам без Шумского. Тень его ходит возле чума, где спит воевода. Шаг у тени Шумского тихий, так метет пурга. Плохо нам без Шумского. Вырыли яму, положили туда Шумского, воткнули в камни русский крест. Плохо нам без Шумского.
Засеменил короткими ногами к речке, сполоснул руки. Вода колола пальцы, Вану подумал: «Ледяное море оттого студено, что в него отовсюду стекают студеные реки и ручьи».
Зима в летние месяцы заползает в горы, на их вершинах не стаивает снег. И оттуда горы раскидывают над тундрой метели и снегопады, спускают в море ледяные реки. Хитрая зима напоминает — она далеко не ушла, она близко, велит помнить о себе. Зима, затаившись, ждет, когда ей придет пора спуститься на равнины. Она задует солнце, заберет у травы и листьев зелень, отдерет листья у ольхи и березы.
«Русские, — думал Вану, — одевают покойника в белый саван, земля одевает землю в белый снег. У зимы и смерти один цвет».
Вану цокнул языком, поразившись своему открытию. Впрочем, все эти размышления не мешали его рукам совершать привычные действия. Вытащил из-за голенища острогу, прицельно послал ее в спинку замешкавшейся у берега рыбины. Вану никогда не промахивался.
Зуев сложил в рундук бумаги, карандаши, лекарства, инструменты, снадобья, склянки чучельника.
В изголовье смертной постели, раскидав ветки березового стланика, обнаружил свернутый в трубку лист бумаги: «Васенька, чую, что помираю. Чучела, что оставили в Березове, отправь в кунсткамеру. Они для науки деланы. Все вещи бери себе».
Когда Ерофеев заглянул в чум, он увидел: плечи и спина Зуева содрогаются от плача.
В белесом утреннем мареве обозначился увал, чем-то напоминающий сгорбленное, присевшее на лапы чудовище. Зубчатый хвост ящера, вытянутая голова, прильнувшая ртом к водопою. Но водопоем было не море, а спокойная, до дна прозрачная речка Байдарата. Полярный Урал одним из своих отрогов выбежал в тундру и потерянно застыл возле тихой реки. Ничто не указывало на близость Карского залива. Да и сама Байдарата, вопреки имеющейся у Зуева ландкарте, отклонялась не к западу, а к востоку, в сторону Ямала.
Который уже раз Зуев по компасу, часам и солнцу ориентировался на местности. Координаты карты